Паразитарий
Шрифт:
— Едва не убили? Сына?
— Нет. К сыну во мне обнаружилось покровительственное чувство. Все же отцовство победило. Я понял, она ему нужна намного больше, чем мне.
— Полезнее?
— Если хотите, полезнее. Я должен был его спасти до конца. Сделать нормальным человеком. И когда она мне сказала, что бросит Фелю, чтобы прийти ко мне, я ее едва не убил.
— Что вы ей сказали?
— Я ей сказал, что смешаю ее с грязью, если она бросит мальчика.
— Неужто вы хотите, чтобы он женился на ней?
— О чем вы? Какая еще женитьба? Мальчик должен окрепнуть. Нормализоваться, и тогда я буду считать, что
Я пожал плечами. Мне действительно было противно слушать его мерзкие излияния, но любопытство брало верх. Кто же ты, Скабен? Каково твое нутро? А его нутро развертывалось передо мной, и я отчетливо видел швы, где искренность соединялась с ложью, а животная привязанность к сыну с похвальбой. Он говорил о том, что у него десять лет не было женщины, что он ждал встречи со святыней и как это ожидание его исполнилось. Я подумал, как же вырвались у тебя такие мерзкие слова: "Тебя грязью оболью!" А он продолжал распаляться, кричать о том, что в нем родилось то великое чувство самопожертвования, какое сегодня не часто встретишь.
— Я ей сразу поставил ультиматум, — сказал Скабен. — Я выдвинул два условия: не бросать моего щенка и не изматывать его до конца. Я ее натуру знаю: ненасытна и неукротима, как львица. Полное отсутствие тормозов.
— Вы и третье поставили условие, — сказал я.
— Какое?
— Если бросит, вы обольете ее с ног до головы грязью…
— Это само собой разумеется. Я ей объяснил все как есть, чтобы она знала, что к чему. Я сказал, что мы с нею объединяемся, чтобы выправить шизофрению моего сына. Я сказал ей, что из комплексов Феликса может вывести только женщина.
— Мне непонятно, где вы столько грязи возьмете? — Он не обратил внимания на мою шутку и продолжал:
— Конечно же, меня мучил и нравственный момент. Отец и сын в одной упряжке. Это почище Эдипова комплекса. Здесь что-то другое, более современное. Теперь я так сформулировал определение личности: человек — это развернутое воображение. А мое воображение рисовало такие картины, где было напрочь уже отчуждено от меня и от сына отцовско-сыновнее чувство. Родовое, соединившись с сексуально-творческим, дало новый сплав, новое элитарное слияние, которое возвысилось до вершин надчеловеческих, понимаете, стало не общечеловеческим, а еще выше, надчеловеческим.
— То есть Божественным, — съязвил я. — Такого рода идеи мучили, а точнее, даже не мучили римского папу Александра VI Борджиа, который спал с тринадцатилетней дочерью Лукрецией, которую ревновал к своему сыну Чезаре и который тоже спал с сестрой Лукрецией…
— И который убил своего брата Джиованни, осмелившегося переспать с Лукрецией…
— Видите, как хорошо вы знаете историю.
— Нет, нет, там совсем другое. Там разврат.
Борджиа попрали Божественное. А я десять лет воздерживался, ждал истинной и высокой любви, а дождавшись, уступил свою любовь сыну.— Да не любовь ведь уступили! — снова бросил я неприятную реплику.
— Эх, не понять же вам этого. Именно это любовь была.
— Была?
— Да не ловите меня на слове. Была и есть. Самая великая любовь на этом свете…
— Которой угрожало вываляться в грязи.
— Не в этом дело. А вы думаете, что высокой любви чужд реализм средств? Истинная любовь не чурается широкой открытости!
— Рынок, — снова сказал я.
— Я понимаю, какой смысл вы вкладываете в это слово. А напрасно. Рынок и рыночные отношения — это все: и культура, и человек, и экономика, и щедрость души. Именно на рынке обнажается вся правда человеческого бытия. Люди объединены общими интересами, и их разделяют лишь прилавок и цены.
— Для древних греков рынок был ругательным словом. А на Руси рынок олицетворял подлейшие побуждения человека.
— Язычество.
— Для меня язычество чище, чем иудаизм.
— Вот из вас и попер антисемитизм. Это естественно. Все недоразвитое и ограниченное цепляется за жесткий догмат. Иудаизм преодолел узость догматических отношений. Ветхий Завет — это проповедь безудержной любви. Христианство — крохи учения Моисеева. Знаете, что меня больше всего мучит теперь?
— Что?
— Сын никогда не узнает о моей жертвенности. Вы улыбаетесь. Да, моему народу и мне присуще это соединение жертвенности и прагматизма. Я мучаюсь на разломе этих двух важнейших начал.
— Никакой жертвенности у вас нет, — сказал я. — Люка вам просто стала ненужной…
Как же он вскипел, когда я сказал про это! Как же он стал разглагольствовать о своих могучих чувствах! А я глядел на него и думал: "Вот так же, наверное, и Иосиф Флавий кричал, когда звал своих соратников честно умереть в тайном подземелье, и так же лихорадочно просчитывались в его мозгу все сложнейшие зигзаги и повороты обманной его души".
— О чем вы думаете? — спросил он.
— Об Иосифе Флавии.
И он сразу понял, почему я так сказал.
— Иосифа многие евреи называют предателем, а я считаю его великим хотя бы потому, что он достиг цели: написал историю еврейского народа.
— Выполнил долг перед родиной ценою предательства родины.
— В этом его трагедия. Но долг перед историей и перед национальной культурой выше долга перед кучкой друзей-единомышленников или перед мертвыми абстрактными ценностями типа верности, дружбы, честности.
— Для него эти понятия вообще не существовали. Он всегда исходил из пользы.
— Опять вы за свои языческие догматы: дружба, верность, честность! Коту под хвост эти штуки! Реализм целей и любые средства для их достижения — вот единственная догма, которая мне по душе.
27
На Пасху я увидел Феликса, сына Скабена. Я сразу уловил в нем перемены. Он был спокоен и даже основателен. Куда и подевались его нервность, жестокость, подозрительность и ненависть к отцу. Впрочем, ненавистью к отцу это его вспыльчивое отношение нельзя назвать. Феликс жил за спиной отца, ухоженный и счастливый, и ни одна мать не была столь заботлива, как Скабен. Скабен говорил: