Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Парижские письма виконта де Лоне
Шрифт:

Прискорбное происшествие, омрачившее прошедшую неделю, это вовсе не отказ депутатов утвердить закон о раздельном судебном разбирательстве [205] , — закон, о котором мы судить не вправе и который не мог не внести раздора в ряды людей самых благонамеренных и самых чистосердечных; нет, прискорбно совсем иное — поведение палаты в этих обстоятельствах, недостойная суета, которую учинили народные представители, зрелище государственных мужей, которые скачут по скамьям, словно непослушные школьники, законодателей, которые бросают шляпы в воздух, точь-в-точь как лаццарони из третьего акта «Немой из Портичи» [206] , которые вопят «браво», словно театральные клакёры, и лобызают друг друга, словно их развезлоот вина. Когда мы видим, как эти лысые сыны Франции впадают в детство, мы трепещем за наше отечество. Как могло случиться, что за два десятка лет члены парламента так мало продвинулись в своем развитии! Как могло случиться, что эти господа, ведущие себя столь приличнов свете, где они не представляют никого, кроме своей семьи, которые держатсятак превосходно в гостиной, где никто не обращает на них ни малейшего внимания, становятся шумными, непристойными грубиянами, забывают о чувстве собственного достоинства и о полученном некогда воспитании, лишь только становятся народными избранниками, лишь только предстают перед лицом Франции, которою они управляют, и перед лицом Европы, которая их судит? Кто разгадает нам эту загадку? Кто объяснит нам, отчего, на наше несчастье, судьбу нашу постоянно ставят под угрозу те самые люди, которые обязаны нами руководствовать? и кто запретит нам сказать людям, которые представительствуют за нас подобным образом: «Господа, мы на вас не похожи»! […]

205

Суд присяжных оправдал офицеров, которые вместе с Луи-Наполеоном Бонапартом

пытались захватить власть в Страсбурге (см. примеч. 39 /В файле — примечание № 149 — прим. верст./). После этого кабинет министров представил в палату депутатов проект закона о раздельном судебном разбирательстве преступлений военных и гражданских лиц: предполагалось, что первых будет судить военный трибунал, а вторых — обычный суд; однако 7 марта 1837 г. палата после ожесточенных дискуссий этот закон отклонила.

206

«Немая из Портичи» (1828) — опера Обера на слова Скриба и Ж. Делавиня, посвященная восстанию неаполитанцев против испанского владычества в XVII в.; вождя восставших рыбака Мазаньелло Дельфина упоминает в своем последнем фельетоне 1848 г. (см. наст. изд., с. 464 /В файле — год 1848 фельетон от 3 сентября — прим. верст./).

16 марта 1837 г.
Парижский свет, которому всегда скучно, парижский свет, которому всегда весело.
— Охота в Шантийи. — Моды

Парижский свет делится на две совершенно несхожие половины, на два общества, которые так же далеки одно от другого, как две разные секты, так же чужды одно другому, как две враждующие армии; единственное, что их связывает, это неизменное взаимное презрение; конечно, презрение это вполне дружелюбно, правильнее сказать, что каждая из сторон испытывает к другой одинаковую жалость, но удивительнее и любопытнее всего, что каждая пользуется одними и теми же словами для выражения мыслей самых противоположных. Первая половина — чистые аристократы, важные хранители древних добродетелей и древних верований, люди, у которых чувство собственного достоинства не просто вошло в плоть и кровь, но превратилось в систему, которые видят в верности убеждениям свою обязанность, но, пусть и по обязанности, желают добра и творят добро, почитают все священные слова и все священные вещи, уважают Церковь, семью и королевскую власть, верят и хотят верить, а это уже немало. Среди них, как повсюду, есть люди искренние, а есть лицемеры, однако большинство составляют особы благородные и великодушные, и если бы эти избранные сердца, закаляющиеся в редких испытаниях, могли воздержаться от обоснованной гордости и невольного презрения ко всему, что на них не похоже, их следовало бы взять за образец, ими следовало бы восхищаться.

Вторая половина — люди, в чьих умах царит самый удивительный беспорядок, невообразимая смесь вещей самых различных: неверия и предрассудков, независимости в мелочах и пристрастности в вопросах серьезных, старых маний и новых потребностей, смелых фантазий и косных привычек… — одним словом, хаос немыслимый и неизъяснимый. Здесь нет ничего установленного раз и навсегда, нет ни законов, ни принципов; здесь всё — обычаи, добродетели, обязанности, даже предметы осмеяния — всё смутно и переменчиво. То, что возмущает одних, способно понравиться другим; но единогласной поддержки не получит ничто и никогда. Вы приходите к этим людям в священной уверенности, что вас примут за своего; ничего подобного, в этом океане идей молодых и старых, верных и ложных вы внезапно наталкиваетесь на рифы невидимых и неожиданных предрассудков, и они преграждают вам путь — к величайшему вашему изумлению, ибо есть такие неудовольствия, которые предугадать невозможно. Мужчина, который за последние два десятка лет присягал всем правительствам без исключения, вдруг приходит в негодование, услышав от вас, что политическая клятва есть вещь бесполезная и бессмысленная; женщина, которая готова компрометировать себя с представителем любой религии, которая готова служить предметом поклонения для всякого воздыхателя, какую бы веру он ни исповедовал, вдруг дает отставку юному шалопаю, который честно признался, что во время Великого поста старается пореже обедать дома, потому что терпеть не может постную пищу; кокетка возмущается, слыша из чужих уст то легкомысленное словцо, которым сама накануне щеголяла без зазрения совести. В этом обществе ни на кого нельзя положиться, непринужденность здесь непостоянна, а чопорность переменчива: о чем бы вы ни завели речь, непременно сыщется кто-то, кого слова ваши оскорбят. Одни назовут вас ханжойили христианнейшим юнцом,если вы с почтением отзоветесь о вещах, достойных почтения; другие причислят вас к бешеным, к людям дурного круга, если вы отпустите скабрезную шутку насчет похождений танцовщицы или бала Мюзара. В конечном счете эта вторая половина парижского света не хуже и не лучше первой, поэтому мы скажем о ней точно то же самое, что сказали о первой: здесь, как повсюду, есть люди искренние, а есть лицемеры; ведь человеку случается притворяться не только святошей, но и шалопаем, и невозможно сказать, какой из этих двух обманов более труден и более преступен. Бесспорно одно: первое из тех двух обществ, о которых мы так долго распространялись, превыше всего ставит вещи, достойные уважения, — и скучает; второе же ценит превыше всего вещи, доставляющие радость, — и веселится; причем второе искренне презирает первое за то, что ему так скучно, тогда как первое презирает второе за то, то ему так весело. Вторые говорят о первых: «Они нигде не бывают, у них в конюшне стоят старые клячи, которые с трудом могут сдвинуть с места дряхлые закрытые коляски; женщины у них носят жалкие бурыедушегрейки, и это при двухстах тысячах ливров годового дохода! какой стыд!» Первые же говорят о вторых: «У них что ни день, то праздник, с бала в театр, из театра на ужин, и конца этому не видно; они возвращаются домой на рассвете, женщины у них тратят бешеные деньги на тряпки, а сами они вечно сидят без денег! какой позор!»

Так вот, с тех пор как начался Великий пост, первое общество удалилось от света и не участвовало в празднествах, о которых мы рассказывали в наших фельетонах. Второе угомонилось всего неделю назад. Басню «Стрекоза и муравей» теперь надо читать наоборот: «Да постилась ли ты в пост? — Я без устали плясала. — Так пойди же спой теперь».

И они в самом деле поют. За неимением балов любители веселиться ездят на концерты. Впрочем, церкви так же переполнены, как и концертные залы, — и это лишний раз доказывает, что парижский свет делится на два враждующих лагеря поровну. В соборе Парижской Богоматери народу ничуть не меньше, чем в Опере; сердце радуется, когда видишь, как французское юношество, великодушное и независимое, идет за наставлениями к тем самым алтарям, подле которых нашим взорам еще недавно представали только чиновники, чья набожность рождалась из страха перед невидимой инквизицией, только придворные грешники и министерские фарисеи, только тщеславные смиренники, которые своим благочестием стремились потрафить отнюдь не небесам и которые испрашивали в награду за свое корыстное усердие место префекта или посла. Настоящую свободу вероисповедания мы обрели только сейчас; теперь религия обрела независимость, вера сделалась чиста, а храмы стали поистине Божьими [207] . Скажите же, разве эта юная Франция, ученая и верующая, не выше того вольтерьянского юношества, с которым мы имели дело прежде и из которого вышли все наши нынешние великие люди? И разве не достойны сожаления те, кто так неумело и бездарно правят страной, где юношество, являющееся силой нации, умеет молиться и надеяться?

207

Дельфина описывает парадоксальную ситуацию, осознававшуюся многими современниками: в эпоху Реставрации католическая Церковь тесно сотрудничала с властями, устраивала религиозные процессии, отправляла в провинцию миссионеров для укрепления католической веры (которая, согласно Конституционной хартии 1814 г., считалась государственной религией французов), однако в просвещенной части общества были очень сильны антиклерикальные настроения. Напротив, при Июльской монархии, когда связь королевской власти с Церковью ослабла, а новая редакция Хартии объявила католицизм всего лишь «религией, исповедуемой большинством французов», вера, став личным делом каждого, получила в обществе гораздо большее распространение. Теперь многие молодые интеллектуалы обращались к религии совершенно добровольно.

Мы только что сказали, что в соборе Парижской Богоматери народу ничуть не меньше, чем в Опере; скажем теперь, что в воскресенье вечером в Опере было столько же народу, сколько утром в соборе Парижской Богоматери. Представлен был один акт из «Эсмеральды» [208] , и публика удостоила его громких рукоплесканий. Ария Квазимодоимела огромный успех, и это лишний раз укрепляет нас в убеждении, что без танцев и роскошных декораций опера, как бы прекрасна ни была ее музыка, не способна в продолжение четырех актов увлекать зрителей. Не одними ушами жив человек, тем более в Опере, куда люди приходят для того, чтобы смотретьна сцену. Оперная публика нуждаетсяв великолепных зрелищах, и лучшие мелодии мира не способны удовлетворить ее в полной мере. Некогда она радовалась уже одному виду зрительной залы, однако времена, когда дамы приезжали в Оперу разряженные и в богатых парюрах, когда брильянты отражали свет люстр, а антракты были интереснее пьесы, — эти времена прошли. Нынче дамы кутаются в накидки, они зябнут, они бледны и печальны; с балконов свешиваются потертые шляпки, в ложах первого яруса красуются круглые чепцы. О, как низко мы пали!..

208

См. примеч. 5 /В файле — примечание № 115 — прим. верст./.

Давеча одна хорошенькая женщина сказала, что скоро откроет двери своего салона, но ни за то что не станет приглашать женщин старше

тридцати. «Отлично придумано, — согласилась ее кузина, — но поторопись, через год ты уже не сможешь пригласить саму себя». Кузина есть не что иное, как наказание Божье.

С 1830 года охотники не упомнят такой прекрасной охоты, как та, что состоялась в пятницу в Шантийи. Погода выдалась превосходная, именно то, что нужно для охоты: земля зимняя, небо весеннее; сбор был назначен около мраморного стола в Шантийи [209] . В половине одиннадцатого охотники выехали; поведение оленя было выше всяческих похвал: как истинный знаток, как изысканнейший чичероне,он проследовал по самым живописным долинам, по самым прославленным маршрутам; он пересек Эрменонвильский парк, поклонился — правду сказать, не снижая скорости, — могиле Жан-Жака, своего собрата, также ощущавшего себя жертвой преследователей [210] ; промчался через пустыню — классическую Эрменонвильскую пустыню, и как же это было прекрасно: охотники, рассыпавшиеся по просторной песчаной равнине, и олень, убегающий от них, удаляющийся в сторону горизонта, ни на мгновение не пропадающий из виду, но по-прежнему недосягаемый. После шестичасового гона хитроумная жертва избрала для своего последнего упокоения прекрасный морфонтенский пруд; трудно было отыскать для смерти местность более поэтическую! Если бы мы верили в переселение душ, мы бы сказали, что в тело благородного оленя вселилась душа некоего художника-пейзажиста, потерпевшего неудачу в любви, — в выборе маршрутов для прогулок и места для финальной сцены он показал себя истинным художником. Последняя картина, в которой он исполнил главную роль, достойна кисти величайших мастеров: по краям пруда расставлены охотники, а в самой его середине несчастное животное яростно отбивается от собак; двум или трем он успел вспороть брюхо, но тут господин герцог Орлеанский, желая спасти честь победителей, потребовал карабин [211] и без промедления вывел оленя из строя. Этот меткий выстрел доказывает, что господин герцог Орлеанский близорук только в гостиных, а эта охота — прекрасная, но столь долгая и тяжкая, доказывает, что наследному принцу наскучило бездействие и что в ожидании второго похода на Константину, которого он алчет, на наш вкус, чересчур страстно, он изнуряет себя упражнениями самыми утомительными [212] . Многие охотники нарочно сбились с пути, поскольку не могли поспеть за ним. Собаки получили свою долю только вечером, при свете факелов. Эта охота была последней в году. Должно быть, олень об этом знал и потому вел себя безупречно.

209

Мраморный стол в парке Шантийи, до 1830 г. принадлежавшем, как и одноименный замок, роду Конде, стоял в центре спроектированной архитектором Ленотром круглой площади, и принц де Конде встречал возле этого стола своих гостей. С 1830 г., после смерти последнего Конде, Шантийи принадлежало четвертому сыну Луи-Филиппа герцогу Омальскому. Парк и лес Шантийи традиционно были местом псовой охоты, и эта традиция сохранялась в XIX в.

210

Жан-Жак Руссо, страдавший манией преследования, умер в поместье своего покровителя маркиза Рене де Жирардена (между прочим, дедушки Эмиля де Жирардена) Эрменонвиль и был похоронен там в парке, на Тополином острове посреди пруда; поклонники Руссо почитали это место даже после того, как в 1794 г. останки Жан-Жака перенесли в Пантеон.

211

Это требование шло вразрез с правилами псовой охоты, в которой охотники участвуют безоружными (они лишь подбадривают собак криками и звуками рога), а зверя травят собаки.

212

Константина — город в Алжире, осада которого французскими войсками в 1836 г. окончилась неудачно; город был взят только в октябре 1837 г. Старший сын Луи-Филиппа, наследник престола герцог Фердинанд-Филипп Орлеанский отважно воевал в Алжире в 1835–1836 гг., а затем возвратился туда в 1839 г. и принимал участие в завоевании внутренних частей страны.

Огюст Пюжен. Опера, или Королевская академия музыки на улице Ле-Пелетье.

Огюст Пюжен. Турецкое кафе на бульваре Тампля.

По случаю солнечной погоды на свет явились легкие летние наряды. Мы отправились в Китайский магазин на бульваре Итальянцев, чтобы, любуясь выставленным там розовым и лиловым муслином, вдохнуть аромат лета, — так люди отправляются в лес, чтобы насладиться нежным ароматом фиалок. Привет тебе, невесомый муслин, цвет товаров, любезный вестник теплого времени года, — мы думали, что счастье отвернулось от нас, но ты возвратил нам надежду. Да здравствует весна и весенние туалеты! Впрочем, до них еще далеко. Кругом мы видим только атлас и бархат, накидки, подбитые горностаем, и горностаевые муфты, а также множество неизвестных мехов, включая домашнего горностая, от которого мы советуем держаться подальше. В этом году было выдумано множество диких животных, о которых естествоиспытатели не имеют ни малейшего понятия, фантастических животных из породы муфт.

В области моды пока без перемен; новые туалеты замышляются, вызревают в тиши. Нынче все надевают первое, что попалось под руку, донашивают то, что осталось от прошлого сезона. Наступила та пора, когда шляпы с перьями являются на свет божий и вдыхают бульварную пыль; вот белая шляпа из бархата с булавочным ворсом: три зимних месяца она томилась в картонке и выезжала лишь по торжественным случаям, с официальным визитом или на утренний концерт; теперь же, с приходом весны и в предчувствии лета, когда в ней вовсе отпадет нужда, шляпа эта вырвалась на свободу и пустилась во все тяжкие: ее достают и убирают, надевают и снимают, носят утром и вечером, в ней ходят в церковь, ибо последний час капота, подбитого ватой, уже пробил; раньше она ездила в экипажах, теперь гуляет попросту, пешком и без всякого стеснения, ибо она уже не одинока: на улицах и на бульварах она встречает целую толпу себе подобных; она может больше не стыдиться своего роскошества, ее плюмаж получил права гражданства и уже не привлекает к себе внимания; за десять дней ее изнашивают больше, чем за всю зиму; одним словом, с ней обходятся без церемоний, как с приятелем, от которого больше не ждут никакого проку.

23 марта 1837 г.
Любители привилегий. — Салон 1837 года [213] . — Буржуазные портреты. — Права женщин

[…] Мы побывали в Салоне; отправились мы туда, как самые обычные буржуа, чтобы насладиться живописью, но очень скоро помимо воли принялись наблюдать нравы и сделали из этих наблюдений множество философических выводов. О француз! о парижанин! Ты предстал перед нами во всей простодушной красе своего тщеславия! Привилегии тебе дороже всего на свете, и ради них ты готов забыть обо всем, включая тот факт, что людей, имеющих привилегии, развелось куда больше, чем тех, кто их не имеет, и потому в субботу, когда Салон посещают по особым приглашениям, здесь гораздо теснее, чем в пятницу, когда по залам можно прогуливаться беспрепятственно. Дело в том, что в нашей стране все дорожат своими правами, но выше всего ценят именно те блага, на которые права не имеют; тут верх берет тщеславие, тут исключения вытесняют правило, одним словом, равенство, о котором сегодня мечтает Франция, определяется очень просто: привилегии для всех и каждого!

213

Салоном назывались художественные выставки, которые проходили в Квадратном салонеЛувра. Они устраивались осенью и длились около месяца, а иногда и дольше. Традиция их проведения восходит к середине XVII в.: первый Салон состоялся в 1667 г. Подробному разбору картин, выставленных в Салоне 1837 г., посвящена целая серия статей в рубрике «Смесь», которую опубликовал в «Прессе» в марте этого года художественный обозреватель газеты Теофиль Готье. Дельфина смотрит на Салон — как и на все прочее — со своей собственной точки зрения иронического моралиста и вовсе не стремится подражать художественным критикам. Вход в Лувр был бесплатным, так что любителями привилегий, о которых ниже пишет Дельфина, двигало не желание сэкономить, а одно лишь тщеславие.

Поразило нас и другое обстоятельство. На подъезде к Лувру виднеется длинная цепь экипажей; во дворе экипажи выстроены в три-четыре ряда. «О! да здесь собралось общество самое блистательное! Здесь взор пришедшего радуют женщины самые пленительные, самые роскошные!» — думаете вы и уже раскаиваетесь в том, что недостаточно тщательно продумали свой наряд, не уделили достаточного внимания своей прическе; вы поднимаетесь по главной лестнице чуть менее уверенно, вы тревожитесь о впечатлении, какое произведете, и хотя пришли вы ради того, чтобы рассматривать картины, думаете только о том, как бы остальные посетители не принялись рассматривать вас. Вы входите в залу и тотчас успокаиваетесь: перед вами публика самая вульгарная, женщины самые заурядные, наряды самые нелепые. И вдобавок народу тьма! перед каждой дверью ужасная давка! Куда податься? как уцелеть?

Право, в этой тесноте женщина, которая не так близка со своим спутником, чтобы вцепиться в его руку, как мать цепляется за руку сына, сестра — за руку брата, а жена — за руку мужа, рискует в течение того времени, что потребно для прохода по залу, два или три раза сменить провожатого. Мы сами видели, как одна робкая барышня, вначале пребывавшая под покровительством немолодого рыжего коротышки, внезапно и невольно сделалась спутницей высокого юного брюнета и никак не могла понять, как и когда приключилась эта метаморфоза. По субботам в Салоне может случиться и не такое; в дни, отведенные для привилегированных посетителей, здесь слишком много народу, причем, увидев этих счастливцев, вы с трудом понимаете, за что, собственно, они удостоились привилегии. Среди всех этих избранников и избранниц судьбы вы с трудом насчитаете четырех хорошеньких женщин. Поэтому один остроумный человек, желая объяснить причину, по которой все эти уродливые существа получили особое приглашение, утверждал, что по субботам сюда созывают всех тех, чьи портреты выставлены в залах. Эпиграмма, выражаясь старинным слогом, жестокосердая, но справедливая.

Поделиться с друзьями: