Партия расстрелянных
Шрифт:
В-пятых, некоторые сообщения о «злодейских преступлениях» являлись не голой выдумкой, а результатом провокации. Так, бывший секретарь Ягоды Буланов рассказал, что непосредственно перед приходом Ежова в НКВД он приготовил яд, предназначенный для опрыскивания ежовского кабинета [176]. На суде над Ежовым в 1940 году было установлено, что этот «террористический акт» был фальсифицирован самим Ежовым и начальником контрразведывательного отдела НКВД Николаевым, который получил консультацию у начальника химической академии РККА об условиях отравления ртутью, после чего втёр ртуть в обивку мебели кабинета Ежова. На процессе же Буланов объявил эти действия делом рук работника НКВД Саволайнена. После ареста Саволайнена в подъезд его дома была подброшена банка с ртутью, которую затем «обнаружили» и приобщили к делу в качестве вещественного доказательства [177]. Ковёр, гардины, обивка мебели и воздух в кабинете Ежова были подвергнуты химическому анализу.
В-шестых, на процессе вперемежку с чудовищными вымыслами упоминались действительные факты, связанные с оппозиционными настроениями противников Сталина. Особенно много таких фактов приводилось подсудимыми при объяснении своих мотивов присоединения к «правым». Чернов рассказывал, как в 1928 году он говорил Рыкову, что применение чрезвычайных мер привело к уменьшению товарности сельскохозяйственного производства и уничтожению у крестьян заинтересованности в развитии своего хозяйства. Рыков ответил, что всё это является результатом сталинской политики, которая ведёт сельское хозяйство к разорению [179].
Признавая наличие подобных разговоров с Черновым, Рыков сообщил, что позиции «правых» по вопросу о чрезвычайных мерах сочувствовал и Ягода, который даже выразил эти свои настроения на заседании Политбюро [180]. И это свидетельство, по-видимому, соответствует истине, поскольку в беседе с Каменевым в июле 1928 года Бухарин называл Ягоду в числе лиц, разделяющих взгляды «правых».
Зубарев рассказал, что в 1929 году А. П. Смирнов в разговоре с ним подробно характеризовал политическое состояние страны, и прежде всего недовольство, которое возрастало в деревне в результате применения чрезвычайных мер. В 1930 году, по словам Зубарева, у него состоялся разговор с Рыковым, который заявил, что в результате сплошной коллективизации и раскулачивания в целом ряде районов начинаются стихийные вооружённые восстания, что политика раскулачивания захватывает не только кулацкую верхушку, но и середняцкие слои деревни и что «эта величайшая драма в деревне создала враждебное отношение [крестьян] к политике партии» [181].
Применительно к более позднему времени оценки подсудимыми положения в стране были более осторожными, но и из них можно было получить представление о широком недовольстве сталинской политикой. Так, Левин сообщил, что Ягода однажды ему заявил: недовольство сталинским руководством ширится по всей стране, и «нет почти ни одного крупного учреждения, в котором не сидели бы люди, недовольные этим руководством и считающие нужным руководство это сменить и заменить другими людьми» [182].
Невозможно допустить, что все политические деятели в СССР были настолько несамостоятельными и недальновидными, что безоговорочно одобряли авантюристическую политику сталинской клики и не обменивались мыслями о необходимости свержения Сталина. Отмечая, что политический смысл процесса не сводится лишь к «удовлетворению личной и долго питаемой мести партийного выскочки к ленинской аристократии», Г. Федотов справедливо утверждал, что представляется невозможным отрицать всю фактическую сторону признаний подсудимых. «Общее впечатление по сравнению с предыдущими процессами: здесь гораздо больше элементов правды, затерянных среди моря лжи,— писал он.— За последнее время политическая борьба в России обострилась… Можно допустить — хотя этого нельзя ничем доказать,— что часть старых честных коммунистов желала переворота, ареста Сталина, резкого изменения курса. Или, может быть, только мечтала об этом. Компрометируя эти несомненно массовые настроения связью со шпионажем, с перспективой раздела России, Сталин хочет парализовать популярность заговорщицкого активизма» [183].
К аналогичным выводам приходил и Виктор Серж. Он указывал, что процесс создавал впечатление, будто никогда не было Октябрьской революции и никогда не существовало большевизма, а вместо этого действовала банда бессовестных авантюристов, от которой «вождь народов» спас Советский Союз, превратив его в процветающую страну. Такой вывод, по мнению Сержа, мог показаться неискушённым людям правдоподобным, потому что процесс основывался не на голых фальсификациях, а на перемешивании лжи и правды, возможного и невероятного. Серж считал вполне возможным, что Бухарин и Рыков, Тухачевский и Гамарник, наблюдая укрепление чудовищного сталинского режима, уничтожавшего старых большевиков, начали обдумывать план «дворцовой революции». «Если бы эти люди не вынашивали таких мыслей,— справедливо замечал Серж,— они должны были бы иметь души овец, безропотно идущих на убой». Серж утверждал, что организаторы процесса использовали «явление рационализации,
известное каждому психологу под названием проекции или перенесения вины» [184].Несмотря на все усилия Вышинского увести подсудимых от изложения их подлинных политических настроений, в ряде показаний прорывались свидетельства об их возмущении сталинской политикой и её последствиями. Так, Икрамов рассказывал, что в 1933 году в разговоре с ним Бухарин сравнивал колхозы с барщиной и делился своими тяжёлыми впечатлениями о поездке по территории Казахстана. «Относительно Казахстана он [Бухарин] совершенно правильно говорит,— заявил Икрамов.— …Ехал, по дороге из вагона смотрел, что видел — ужас. Я поддержал это» [185]. Если вспомнить, что в 1933 году в Казахстане свирепствовал массовый голод, то слова Икрамова, кажущиеся на первый взгляд не вполне внятными, становятся достаточно ясны.
Сегодня мы ещё не обладаем всей полнотой данных, свидетельствующих о «заговорщическом активизме» большевиков. Тем не менее представляется справедливым замечание французского историка П. Бруэ о том, что настало время для нового расследования московских процессов под углом зрения того, какие факты сопротивления сталинизму, приведённые на них, соответствовали действительности. Для подтверждения этого вывода Бруэ приводит только один, но характерный пример. На процессе «право-троцкистского блока» шла речь о троцкисте Райхе, эмигрировавшем из СССР и принявшем датское подданство под фамилией Иогансон [186]. В откликах на процесс Троцкий отрицал, что ему было что-либо известно об этом человеке. Между тем в списке датских подписчиков «Бюллетеня оппозиции» Бруэ обнаружил фамилию Райха — Иогансона. Подобные факты, по мнению Бруэ, доказывают, что на процессе за лживыми обвинениями крылась и доля истины [187].
XII
Главный подсудимый
Многие аспекты третьего процесса могут быть правильно поняты лишь с учётом того, что сам этот процесс являлся составной частью ожесточённой политической борьбы, в ходе которой Сталин непрерывно получал сокрушительные идейные удары от Троцкого.
Хотя Троцкий находился за тысячи километров от зала суда, ни для кого не было секретом, что он вновь был главным подсудимым. Как и на предыдущих процессах, его имя повторялось при допросах обвиняемых, в обвинительном заключении, в речи Вышинского и в приговоре суда сотни раз. «Каждый из подсудимых,— справедливо замечал Орлов,— отчётливо чувствовал, как пульсируют здесь сталинская ненависть и сталинская жажда мщения, нацеленные на далёкого Троцкого. Накал этой ненависти был сравним разве что с завистью, которую Сталин годами испытывал к блестящим способностям и революционным заслугам этого человека» [188].
Ещё в отклике на второй показательный процесс меньшевистский журнал «Социалистический вестник» писал: «Та чисто маниакальная, садистская злоба, с которой именно Троцкому навязывается роль демона-искусителя, сатаны, держащего в своих руках нити всех заговоров, покушений, диверсий, внутренних и внешних политических опасностей, угрожающих сталинскому режиму, свидетельствует лишь о том, какая личная печать лежит на всей этой вакханалии истребления, какой неуверенностью, страхом, паникой объят диктатор, как сильно грызут его жажда мести за испытанные в прошлом обиды и ненависть к возможному в будущем сопернику, тем более опасному, что он недосягаем» [189].
Сам Троцкий отчётливо понимал, что процесс затеян прежде всего как новая попытка его политической дискредитации. «Нынешний большой процесс, как и первые два, вращается точно вокруг незримой оси, вокруг автора этих строк,— писал он.— Все преступления совершались неизменно по моему поручению… Члены советского правительства становились по моей команде агентами иностранных держав, „провоцировали“ войну, подготовляли разгром СССР, совершали крушения поездов, отравляли рабочих ядовитыми газами… Мало того, даже кремлёвские врачи в угоду мне отравляли больных!» [190]
Упоминая вновь, что, согласно материалам процесса, премьеры, министры, маршалы и послы неизменно подчинялись одному лицу и по его указанию разрушали производительные силы и культуру страны, Троцкий добавлял: «Но здесь возникает затруднение. Тоталитарный режим есть диктатура аппарата. Если все узловые пункты аппарата заняты троцкистами, состоящими в моём подчинении, почему в таком случае Сталин находится в Кремле, а я в изгнании?» [191]
Даже если признать, продолжал Троцкий, что его влияние распространялось на его бывших друзей и единомышленников, то как объяснить поведение Рыкова и Бухарина? Ведь эти люди, находясь в составе Политбюро, на протяжении ряда лет рука об руку со Сталиным вели против него злобную политическую кампанию, выступали с сотнями «антитроцкистских» речей и статей, а затем голосовали за его исключение из партии, ссылку и изгнание из страны. Но как только Троцкий оказался в эмиграции, они стали не только соглашаться со всеми его взглядами, но и оказались готовыми совершить по его «инструкциям» любое преступление.