Пастернак в жизни
Шрифт:
Время было голодное, и нас снова прикрепили к обкомовской столовой, где прекрасно кормили и подавали горячие пирожные и черную икру. В тот же день к нашему окну стали подходить крестьяне, прося милостыню и кусочек хлеба. Мы стали уносить из столовой в карманах хлеб для бедствующих крестьян. Как-то Борис Леонидович передал в окно крестьянке кусок хлеба. Она положила десять рублей и убежала. Он побежал за ней и вернул ей деньги. Мы с трудом выдержали там полтора месяца. Борис Леонидович весь кипел, не мог переносить, что кругом так голодают, перестал есть лакомые блюда, отказался куда-либо ездить и всем отвечал, что он достаточно насмотрелся. Как я ни старалась его убедить, что он этим не поможет, он страшно возмущался тем, что его пригласили смотреть на этот голод и бедствия затем, чтобы писать какую-то неправду, правду же писать было нельзя.
В начале тридцатых годов было такое движение среди писателей – стали ездить по колхозам собирать материалы для книг о новой деревне. Я хотел быть вместе со всеми и тоже отправился в такую поездку с мыслью написать книгу. То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел. Целый год я не мог спать.
…Вечер Борин прошел блестяще: говорили, что это был «большой» праздник литературный [187] . <…> Не ночует, не обедает у нас, только его чемодан (кажется, твой еще, Лёня!) у нас стоит. Сидит у нас, беседует. Он лучше выглядит, чем в прошлом году. Бодрый такой, но удручен заботами о двух женщинах с детьми… За то он и «выступил». Я ему бы не велела выступать, но ему просто деньги нужны! Я это пишу, он не у нас и придет днем. И, может быть, сегодня уедет, если его импрессарио [188] достанет билет… Этот последний хорошо заработал, а Боре, верно, гроши дал…
187
Авторский вечер чтения проходил в Ленинградской капелле – Пастернак поехал в Ленинград зарабатывать деньги, чтобы расплатиться с долгами за свою неудачную уральскую поездку. Заработанные деньги он передал через Н.Н. Пунина Ахматовой, которая тогда болела.
188
Организацией вечера занимался П.И. Лавут.
Квартиру нашел неузнаваемой! За четыре дня Зина успела позвать стекольщика и достать стекол [189] – остальное все сделала сама, своими руками: смастерила раздвижные гардины на шнурах, заново перебила и перевязала два совершенно негодных пружинных матраца и из одного сделала диван, сама полы натерла, и пр., и пр. Комнату мне устроила на славу, и этого не описать, потому что надо было видеть, что тут было раньше!
189
Незадолго до отъезда в Ленинград Б.Л. Пастернак с Зинаидой Николаевной поменялись комнатами с Е.В. Пастернак, которая переехала в отдельную квартиру на Тверском бульваре. В комнатах на Волхонке все стекла были выбиты взрывной волной во время разрушения храма Христа Спасителя в декабре 1931 г.
Он говорил, что поэтическая натура должна любить повседневный быт и что в этом быту всегда можно найти поэтическую прелесть. По его наблюдениям, я это хорошо понимаю, так как могу от рояля перейти к кастрюлям, которые у меня, как он выразился, дышат настоящей поэзией. Он рассказал, что обожает топить печки. На Волхонке у него нет центрального отопления, и он топит всегда сам, не потому, что считает, что делает это лучше других, а потому что любит дрова и огонь и находит это красивым.
Тогда я думала, что он мне подыгрывает, но в последующей жизни я убедилась, что это черта его натуры. Он любил, например, запах чистого белья и иногда снимал его с веревки сам. Такие занятия прекрасно сочетались у него с вдохновением и творчеством. Ежедневный быт – реальность, и поэзия – тоже реальность, – говорил он, – и я не представляю, чтобы поэзия была надуманной.
А.Н. Толстой рассказывал, что он был на каком-то юбилейном чествовании ГПУ [190] : «Было много народу и десяток поэтов со сцены читали дифирамбы сему учреждению. Уже после них стал читать свои стихи Пастернак, это было совсем другое кушанье: говорил стихами, как каторжная работа этих людей и самое
учреждение. В зале прошел озноб, улыбки смылись. Пастернака ночью арестуют, уедет в тартарары, исчезнет, как тогда исчезали многие. После его стихов никто из поэтов уже не выступал, записавшиеся стали отсутствующими, спрятались за тех, кто повыше ростом. Когда торжество кончилось и выходили из зала, поэты окружили Орджоникидзе, он представлял верхушку правительства на собрании, с любопытством и волнением ждали, что он скажет; Орджоникидзе, к общему изумлению, гитарой по голове хватил: “Вы совсем не поняли, что такое работа ГПУ, работа трагичная, люди изматывают себя до конца, а вы читали какие-то шансонетки, тру-ла-ла, точно это что-то веселенькое и забавное… Я вижу, тут есть только один настоящий поэт, Пастернак”. Разошлись в смущении и флюгерном настроении. Никаких немедленных кар для Пастернака не последовало, но он был все время под ударом, в любую ночь его могли арестовать, он хорошо это понимал и говорил мне об этом, он не принял революции, такой, какая произошла, и кругом это чувствовали, чувствовали и на верхах…»190
Праздничный вечер проходил, по некоторым свидетельствам, в 1932 г. в легендарном доме Растопчина (Лубянка, д. 14), в котором после революции находился клуб ОГПУ, затем Наркомата внутренних дел, затем – Министерства госбезопасности.
В клубе ФОСПа, в том самом «ростовском» доме, где и сейчас помещается Союз писателей, в зале, где в апреле 1930 года лежал мертвый Маяковский, в двухсветном, неудобном зале с низкой сценой и крошечной комнаткой сзади, Пастернак читал только что законченного «Спекторского». Он вышел на сцену, красивый, совсем молодой, смущенно и приветливо улыбнулся, показав белые зубы, и начал говорить ненужные объяснительные фразы, перескакивая с одного на другое, потом вдруг сконфузился, оборвал сам себя, сказал что-то вроде: «Ну, вот сами увидите…» – снова улыбнулся и начал тягуче: «Привыкши выковыривать изюм певучестей из жизни сладкой сайки…» Я и сейчас, через тридцать с лишним лет, могу скопировать все его интонации, и, когда пишу это, у меня в ушах звучит его густой, низкий, носового тембра голос. «Пространство спит, влюбленное в пространство…» А в открытые окна доносился запах лип и дребезжание трамвая № 26 на улице Герцена.
Осенью 1930 года, по приглашению М.Ф. Андреевой [191] , Борис Пастернак читал «Спекторского» в зале Дома ученых на Кропоткинской. Успех громадный. Тишина. Холодок по спине. Материальное ощущение все возраставшего силового поля между поэтом и аудиторией. В конце вечера зал, как один человек, встал, ликуя, окружил поэта и двинулся вслед за ним к выходу.
191
М.Ф. Андреева – актриса, общественный деятель, гражданская жена М. Горького.
Опьянение поэзией, элевксинские таинства – не миф. Высоко поднятые руки, радостные крики: «Эввива! Эвоэ!» – в переводе на русский: «Браво! Здорово! Великолепно!» – эпидемия высокой болезни. Радость дарить и получать, понимать великое наслаждение искусством.
Прекрасно счастливое лицо Бориса Пастернака: в нем и смущение, и гордость, и бодлерово веселье, и озаренность – все сбылось!
Путаясь в лианах хмеля, зал вылился из узкой двери на внутренний дворик клуба. И на прощанье счетчик этой неистовой поэтической радиации забился еще сильнее. «Вы – замечательный! Чудесный! Самый лучший! Великий! Гениальный поэт!»