Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
Она залилась краской и посмотрела на него не без приязни. Он даже покачнулся от этого взгляда и от счастья, бремя которого было почти невыносимым. Что-то, чего он не ждал, ласково и до невозможности мягко подступало К нему, как избавление от долгого судорожного припадка.
— Ах, что вы такое говорите. Вспомните, кто я… Вы желаете не столь уж мало. И вообще… Разве я вправе приказывать? Хотя убежать отсюда было бы очень неплохо.
— Положитесь на меня. Но пока еще не время, дождемся, чтобы все уснули. Терпение. Всего несколько часов.
— Я умею ждать.
Они замолчали. Герман обвел взглядом убогую обшарпанную комнату. Эрмелинда плотнее закуталась в простыню.
— Н-да, вот где довелось встретиться. Вы удивлены, пастор?
— При чем тут я?
— Вот как? Ни при чем?
Опять этот взгляд, заставляющий его таять от счастья.
— Да. Вы правы. Я очень даже при чем. Рассказывайте, Бога ради.
— Хорошо. Я попробую, но это нелегко. В памяти все так зыбко. Так путано. Началось это после вашего бегства. Я была в растерянности, и в отчаянии, и, пожалуй,
— Из-за статуй?
— Из-за статуй? Да нет. А кстати, странно. Он распорядился без шума отреставрировать статуи, будто опасался привлечь внимание. Работали по ночам. Представляете? Он очень обеспокоился вашим исчезновением и послал людей на поиски. Тяжкое было время. Я так и не смогла дать Бенекендорфу согласие, хотя и генерал, и шевалье совсем меня замучили, донимали не мытьем, так катаньем. Сам граф чахнул, бродил по комнатам как привидение, и легче от этого не становилось. Каждое утро я спрашивала себя: чего ты, собственно, хочешь, Эрмелинда? Но ответом было все то же вечное: я не хочу. Не хочу замуж, не хочу в Кведлинбург. В конце концов Бенекендорф устал от меня и уехал домой, умирать.
Эрмелинда потерла лоб и задумчиво посмотрела в стенное зеркало. Каштановый локон скользнул между пальцами и вновь упал на белую шею. Герман шагнул вперед, чтобы поддержать ее, ибо воспоминания разрывали ей душу.
— Ах, это так тяжело. Так трудно объяснить. Однажды утром я сидела перед зеркалом и смотрела на свое отражение. Вот она, Эрмелинда фон Притвиц. Кто она, собственно, такая, эта женщина? Тряпичная кукла, сшитая из тысячи разномастных лоскутков, невозможно выбрать один из них и сказать: это Эрмелинда фон Притвиц. Вот тот лоскуток пришила моя маменька. А вот этот серый клочок — генерал. Этот — Бенекендорф. А тот — моя француженка-гувернантка. Этот взят из книги, которую я прочитала, тот — из картины, которой я любовалась. Такой лоскуток есть у всех молодых девиц, которые имеют право быть представленными ко двору. А вот такой… Н-да, продолжать можно до бесконечности. Все эти лоскутки, вместе взятые, составляли Эрмелинду фон Притвиц, но ни один не был моим подлинным «я». Я закрыла лицо руками, испытывая глубочайшее отвращение к себе. Мне не хочется того, что достается совершенно естественно, я всегда хочу чего-то другого. Что ты хочешь, Эрмелинда? И зеркало ответило: я не хочу. Но тут у меня мелькнула мысль, что, наверное, можно отыскать лоскуток, который принадлежит мне, только мне, и более никому. Вы ведь знаете вальдштайнские сказки про жабу. Крестьяне верят, что у нее во лбу самоцвет. Только подумать: такая мерзкая тварь — и прячет в складке своего низкого ослизлого лба драгоценность. А почему бы нет? Вдруг и в жабе Эрмелинде спрятана драгоценность, которая составляет ее подлинное «я»? Крохотный кусочек неподдельной субстанции, который подобно закваске пропитывает все мое существо тревогой и тоской, и все время бунтует, и кричит свое упрямое: я не хочу! Если бы я сумела выжечь все не мое, то, может статься, ощутила бы счастливую уверенность, и тотчас узнала бы свой путь, и сказала бы: я хочу… Эти два слова. А потом сокровенное третье, пока неведомое, то, что будет ответом на все мои вопросы. Я сидела перед зеркалом, утро было душное, знойное, я видела в зеркале свое отражение и чувствовала тревогу, волнение и готовность сделать что угодно, лишь бы приблизиться к великой моей цели. Я смотрела на себя с омерзением и враждебностью, так как видела нечто чуждое, и это чуждое надо было истребить, любой ценой. И тут в дверь стучат, входит лакей, гнусный жирный коротышка… Фу… Такая гадость. Не знаю, как объяснить. Теперь я понимаю, все это была ошибка. Да, да, ошибка, от начала и до конца…
Эрмелинда закрыла лицо руками. Герман вконец растерялся. Хотел помочь любимой, но не знал, что предпринять. Придется ей выстоять свою битву в одиночку. Эрмелинда опять подняла голову и заговорила. Она неотрывно смотрела на Германа, пристально, испытующе, словно старалась прочесть мысли под его застывшей вымученной улыбкой.
— Конечно, ошибка. Теперь я понимаю. Но я была в отчаянии и смятении. Хотела уничтожить себя. Хотела убить жабу и окровавленными руками вырвать самоцвет. Хотела броситься в костер и погибнуть. Как вдруг явился этот лакей с каким-то пустяковым делом. И меня осенило: может ли быть для Эрмелинды фон Притвиц, для ее чувств, вкуса, чести, положения что-то более невероятное, чем уступить похоти этого приказчика? Он мерзкий, отвратительный… Тем лучше! Enfin! Я его соблазнила. Сняла неглиже и стала завлекать. Легла на постель и завлекала всеми непристойными словами, какие знала, а знала я их не много, так, слышала кое-что от служанок. Я бранила его и распаляла, как пьяная кухарка.
Эрмелинда умолкла и, нахмурившись, посмотрела на возлюбленного. Как странно, что ее белоснежная красота не вянет от чада этой повести. Но ведь ее женское тело не изменилось. Белое и сияющее на фоне грязи публичного дома. Герман не шевелился, стоял, скрестив руки на груди. Губы оцепенели, разжимались с трудом.
— Я люблю тебя, Эрмелинда.
— Нет, молчи. Слушай дальше. Обо всем, что случилось. Было это отвратительно. Я презирала лакея, презирала себя. И думала: тем лучше! Ведь отвращение доказывало, что я на правильном пути. Лакей, конечно, до смерти перепугался. Племянница
хозяина — лакомый кусочек, но опасный. Он почесал брюхо и нервно запыхтел. Я раскинула ноги, и изо всех сил завлекала его, и все это время плакала от омерзения. Выставляла напоказ свое тело и выкрикивала скабрезности. Возьми же меня! Мужик ты или нет?! Ах, я была совершенно неопытна, я никогда не знала мужчины и однако ненароком угадала то, чем женщина наверняка, без осечки, способна раззадорить мужчину. Я усомнилась в его мужских качествах. Иди же! Или у тебя в штанах пусто? Каплун! Кастрат! И он подошел и плюхнулся на постель, перепуганный, гнусный, как крыса; я окаменела от боли и омерзения и опять-таки сочла это добрым знаком. Страдаешь вовсе не ты, твердила я себе. Не горюй. Просто фальшивая Эрмелинда понемножку отмирает. Он облапил мои колени…— Эрмелинда. Я люблю тебя. Люблю безрассудно, больше жизни, ты моя царица, я твой слуга, но прошу тебя, не надо рассказывать дальше. Довольно.
— Нет. Ты должен узнать все.
Эрмелинда взяла бутылку, наполнила шампанским два бокала. Они молча выпили, глядя друг на друга чистыми глазами, изнемогающие, как борцы в перерыве жестокой схватки. Но Эрмелинда не допустила долгого отдыха и неумолимо продолжила рассказ.
— Когда он ушел, моя первая мысль была: ну, что бы теперь сделала Эрмелинда фон Притвиц? Убила лакея, а потом себя? Уехала к старой тетке и спрятала от мира свой позор? Да, конечно. Значит, эти возможности сразу отпадали. Я должна была совершить прямо противоположное. И я стала любовницей лакея. Умоляла, упрашивала его бежать со мною, лебезила, ползала перед ним на коленях, обнимала его жирные ляжки и покорно ложилась, когда он начинал сопеть от похоти. Мерзость. Меня трясло, как в ознобе, от глубочайшего отвращения. И пусть, тем лучше! Ведь Эрмелинда день за днем чахла, и день за днем я с тревогой спрашивала себя: наверно, теперь уже скоро? Где мой самоцвет?
— Я люблю тебя, Эрмелинда.
— К счастью, никто ничего не замечал. Кроме прислуги, разумеется, он ведь не мог не похвастаться своей победой. Генерала в это время разбил удар, и он большей частью лежал в постели. Шевалье опять куда-то уехал. Все было брошено на произвол судьбы, а меня, хозяйку дома, занимал только мой любовник. Бежать со мной он отказывался, считал, что и так хорошо. Пришлось отдать ему все мои драгоценности и деньги из Генераловой шкатулки, только тогда он уступил. Все вышло, как я хотела. Когда мы добрались до Берлина, от моего приданого не осталось ни гроша, он дочиста проигрался в ландскнехт. Нужно было добывать деньги на пропитание, и способ для этого был только один…
— Эрмелинда…
— О, это оказалось не так трудно. Ведь Эрмелинда фон Притвиц уже умерла. Но меня ужасало, что чудо никак не свершалось. Я не могла найти мой самоцвет. Смотрела на себя в зеркало, и видела давнюю Эрмелинду, и спрашивала ее: ты еще жива? А она отвечала: нет, я мертва. В конце концов он продал меня сюда, и во многом это было облегчением. Мое великое предприятие потерпело неудачу. Эрмелинда умерла, но место ее осталось незанято. Жабу убили, однако во лбу у нее нашлась всего-навсего щепотка бесформенной слизи. Я срезала с куклы все чужие лоскутья — и ничего больше там не было. Ничего. Я была тенью. Здесь, в публичном доме, меня прозвали Монашкой, а лучше бы дали мне имя Одиссея — Никто{93}. Воспоминания стерлись. Я не могла припомнить, кем была. Мне казалось, что я вот-вот растаю и скудные капли жидкости утекут сквозь щели в полу, исчезнут. Когда клиентов не было, я сидела, тупо глядя в пространство. И порой бормотала: я хочу… Но только эти два слова, всегда. Я хочу. Третье так и не пришло.
— Я люблю тебя, Эрмелинда.
— Ты забываешь, что Эрмелинда умерла. По крайней мере это мне удалось.
— Я люблю тебя! — выкрикнул он. — И ты не потерпела неудачу, да и я тоже. Мы сражались и одержали победу, и хоть мы знать об этом не знали, здесь была цель, всегда была, — наше воссоединение. Ах, еще час назад, внизу, среди шлюх, я думал, что все случившееся — ужасное, катастрофическое поражение. А оказывается — прелюдия к невероятному событию, к нашей встрече, к нашему воссоединению. Эрмелинда, любовь моя, сестра моя, я достиг цели, теперь это реальность. — Он пал перед нею на колени, обхватил руками бедра. Они долго смотрели друг на друга и ждали. Ждали новой катастрофы, которая сокрушит их надежды. Но ничего не происходило. Быть может, они пришли к той цели, что была уже не просто точкой покоя между двумя ужасными реальностями. Быть может, они одержали победу. Наперекор всему.
Они смотрели друг на друга, что-то произошло. Как это описать? Какими словами выразить происходящее? Зеркала стали окнами, распахнутыми в цветущий сад. Из грязной дырки от сучка в половице забил родник и озерцом разлился у них под ногами. Он стоит перед нею на коленях, обнимает ее бедра. Я не хочу пока обладать тобой, хочу пока только ощутить, что ты есть. Они смотрят друг на друга. Их плоть внемлет саду и журчанию родника. И деревья протягивают ветви из зеркал, дарят им тень, и комнатушка шлюхи превращается в тенистую беседку. Он видит, как тени листвы и солнечные зайчики пляшут на белых ее плечах, она сняла соломенную пастушью шляпу и расстегнула платье на груди, ведь летний день пышет зноем, а прогулка была долгой. Но здесь в зеленой тени царит зеленая прохлада, ласковая, напоенная теплыми летними ароматами. С дерева нерешительно слетает лист, опускается на их сплетенные руки. Полуденный час, когда стада собираются под сенью рощ и пастухи дремлют, уронив голову на плечо. В зеленых нарядах деревьев спят птицы, точно драгоценные игрушки. Только родник, искрясь солнечными бликами, все журчит по красновато-коричневым камешкам, звонкий, прохладный…