Пастух своих коров
Шрифт:
— Нет, почему же. Я обратил. Хороший образ, только слишком знакомый. Это уже было.
— Ну да, сегодня на рассвете.
— Не важно. Вот у вас в живописи есть термин — литературщина. Что не есть хорошо. А как назвать картинки в стихах? Живописьщина? Савве, к примеру, на вашего Брейгеля, мягко говоря…
— Савве и на стихи, мягко говоря… Только я не для Савки все это писал. И не для вас.
— Интересно, интересно. Для кого же?
— Не знаю. Есть у поэта некий конфидент, идеальный ночной собеседник, на него не похожий, но дружественный… Вроде Песика.
— У Песика есть дела поважнее, — вздохнул Серафим Серафимович, — интересно, съел ли он макароны? Ну а пока он не готов, пользуйтесь.
— Сейчас, — Петр Борисович пробежал глазами следующее стихотворение.
Я— Петр Борисович, вы заснули? — осведомился Серафим Серафимович. — Читайте же.
— Да, да… нет, это я читать не буду. Там то же самое, оттепель, одним словом. А вот: странное стихотворение, наверняка подражательное, хоть я болезненно не хотел быть похожим на кого-нибудь.
— А вы читайте, разберемся. Подражание само по себе — не худший вид графомании. Главное, не ошибиться в выборе образца.
— Извольте.
Первым в городе проснулся Иванов. Бледный снег в окне на ниточке висел, Репродуктор ничего не говорил, Спал сосед, и во сне, вероятно, лысел, И смотрел с интересом сны, как кино. Иванов сигарету курил. Пока что никто ничего не сказал, Сугробы, скрипя, заселили парк, На окраине стоял самоваром вокзал, И над ним поднимался пар. Скрипнул нетерпеливо большой чемодан: Пора уже ехать на юг. Иванов посмотрел — в стакане вода, Он выпил ее всю. А потом он долго ехал в такси, И не выспавшийся шофер охотно молчал, А потом паровоз, удила закусив, Громким голосом закричал.— Понятно. Ноги растут, естественно, из обериутов. В частности, из раннего Заболоцкого. Странно, сейчас так много, что даже устало, говорят о серебряном веке, воспитательницам повышают квалификацию лекциями о Цветаевой, Мандельштам — наше усё, а Заболоцкого — может, и переиздают, но как-то боком, и молчат о нем во весь голос. Он пребывает в каком-то некоммерческом пространстве. Вы не находите?
— Не знаю. Приемы его растащили по углам лет десять назад так называемые маньеристы. То ли виртуальные, то ли маниакальные, как они себя определяют. А впрочем — и правда — тихо.
— Ну а этот ваш стишок, тем не менее, самостоятелен. Вы переняли степень свободы, но сама свобода оказалась вашей собственной. Вам самому что-нибудь здесь нравится?
— Нравится кое-что, но особенно: «Он выпил ее всю». Я б хотел сейчас так писать. И на холсте тоже. Не получается пока.
— Да-а. По крайней мере, состояние не заимствовано. И — заметили — такие энергичные глаголы: «сугробы, скрипя, заселили парк…» Похоже на предчувствие гражданской войны.
— Вы только Сальвадора Дали не приплетайте, — миролюбиво попросил Петр Борисович, — вот где энергией не пахнет. Кислое заливное из крысиных хвостиков.
— Вы думаете? —
хмыкнул Серафим Серафимович. — Есть еще что-нибудь?— Последнее! — торжественно объявил Петр Борисович. — Добьем?
А у ворот шептались бабки, Что завтра улетят собаки. Рыча, курлыча и кусаясь, Хвостами рыжими касаясь Сырых болотистых небес, Они плюют на темный лес С его сомнительною дичью. (Собакам правила приличья, Особенно на небесах Необязательны. У пса Глаза пронзительные, птичьи, Какие там еще приличья…) Мне жаль тебя, ирландский сеттер, В твоих породистых ушах Хранился черепаший шаг, Записанный, как на кассете, И шорох в камышах луны, И легкий вздох моей жены. Лети, собака, Бог с тобою, Туда, где небо голубое, Где турок пьет зеленый чай, Где ты научишься рычать На ишаков и на шакалов, И на почтенных аксакалов.— Я вижу, действительно, ваш конфидент — Песик. И еще, как там у вас, — собабки. Так слышится, по крайней мере, когда отвратительно рифмуешь. И почему турок пьет зеленый чай? И откуда у турок аксакалы? Похоже, что вы объелись белены. Впрочем, бывает такое состояние души, когда хочется, рыча и курлыча, плюнуть с высоты на темный лес. И что, на этой высокой ноте закончилось ваше поэтическое творчество?
— Тетрадка, по крайней мере.
Поначалу показалось, что это Савка барабанит в окно среди ночи, негромко и нервно. Петр Борисович прислушался. Дребезжали стекла в пазах, что-то с размаху сыпалось и стучало.
— Обыкновенная декабрьская гроза, — голос Серафима Серафимовича прозвучал во тьме, как приговор, — вы слышали гром?
Утром их разбудил громкий шорох, перешедший в гулкий тупой удар. Несколько тонн напитавшегося влагой снега сползло с крыши и завалило окно. Мерцающая полутьма озарила комнату. Теплые блики из печки подыгрывали жемчужным зайчикам на посуде. Представился почему-то Пушкин в Михайловском, леса, недавно столь густые, и берег, милый…
— Это великолепие следует разгрести как можно скорее, — тоном, опасающимся возражения, сказал Серафим Серафимович.
— Что вы, видите, даже дуть перестало.
Серафим Серафимович сосредоточенно сворачивал козью ножку.
— Между прочим, заметил он, — на зиму надо вставлять вторые рамы. А так — еще напор, и два миллиметра хрупкого благополучия полетят, как выражается наш друг Савва, на хрен.
— На хер, — вяло поправил Петр Борисович, натягивая сапоги.
Дождь прекратился, низкое небо неслось над щербатым настом, отливающим антарктической тоской. Никогда, никогда не придет сюда мифический джип с жирными фарами, никогда…
Петр Борисович оглянулся на реку и замер. Река сверкала майской синевой, темная рябь пробегала по отражению дальнего берега. Снег превратился в пюре и утонул в дождевой воде.
«Прощай, рыбалка. Там по колено, не меньше, — поежился Петр Борисович. — Зато красиво. Надо вывести этого, показать».
Мерзлая каша соскальзывала с совковой лопаты, Петр Борисович швырял ее через плечо, поглядывая на крышу. Над головой ничего угрожающего не было, но если рухнет то, что левее, завалит крыльцо и работы прибавится еще на полдня.
А под этим сугробом, — вспомнил он, — как раз тещины пионы. Не приведи Господь затоптать.
Уже высвободилась форточка, и сугроб стал ниже, и копать стало легче, когда тяжелая туча зацепилась за решетчатую липу у колодца, остановилась, поджидая другие и плашмя обвалилась, подминая ветки, проливным дождем. Петр Борисович подхватил куртку и вбежал в избу. Серафим Серафимович, с трудом дотягиваясь, снимал что-то со шкафа. Увидев внезапно вошедшего Петра Борисовича, он смутился: