Пасынки фортуны
Шрифт:
— Я не сявка тебе! Дышать захочешь, отобьешься! А я — спать пойду. Стремачить тебя — мне без понту! Сам свою вонючку паси! — и, прихватив топор, полез на елку, лохматую, густую. Там, устроившись под хвойными лапами, решил дождаться утра. Когда волки, поняв бесполезность, сами уйдут от елки. О напарнике Кузьма не думал.
Генька тем временем решил последовать примеру Огрызка. Да и как без дров поддержать огонь?
Подтянувшись, он взобрался повыше и сел под самыми ногами Кузьмы. Костер угасал. Волки, окружив ель, расселись, разлеглись под деревом, высматривая, принюхиваясь к запаху людей, надеясь,
Скулят, повизгивают голодные волчицы. А тут еще этот запах живой крови. Держит стаю, словно в капкане, не отпускает ни на шаг. Но запах — не кровь. Им сыт не будешь. А добыча, как назло, слишком высоко забралась. Ни согнать, ни достать, ни сожрать невозможно.
Генька устроился на прочной лапе, прижался спиной к стволу. Кузьма расположился сразу на двух лапах ели. И на всякий случай, сняв веревку с брюк, привязал себя к стволу, чтобы, задремав, не свалиться. Костер еще не погас. Но волки уже не боялись огня. Словно знали: не решатся люди подойти к нему. А уж коли насмелятся, не минуют зубов вожака.
— Слушай, Огрызок, мать твою, ну почему тот зверюга не на тебя, а на меня кинулся? Почему к тебе не подступились волки? Ведь ты лежал, валялся, а я стоял? — спросил стопорило.
— Иди в хварью! Зверюги больше твоего мозги имеют. Секут, кому на свете мало дышать осталось. С того и начинают. Ты, пидер, их клыков не минешь. Разнесут в клочья. Не сегодня, так завтра. У них в «малине» своя разборка. Падлу за версту узнают, хоть и звери.
— Жадность меня подвела! Будь я проклят! Больше не лажанусь, кент! Век свободы не видать, если фраернусь на чем! Не поминай! Кто старое вспомянет, тому — глаз вон! Давай дышать, как раньше!
Огрызок молчал. Но не сидеть же здесь до утра. Ведь примерзнуть можно. Или свалиться. Кузьма не отвечал.
— Гоноришься? Западло со мною быть? Но по одному не уцелеть! Застопорят зверюги. Давай слиняем отсюда имеете. Уж потом разберемся, — предлагал Генька.
Огрызок словно не слышал.
— Фраер ты, Кузька! Как в «малине» дышал, коль такой смурной? У нас в Одессе кенты сговорчивей.
— Захлопнись ты, гнида, со своей Одессой! Не то заеду по кентелю ходулей, похиляешь волкам про Одессу трандеть!
Генька втянул голову в плечи. Понимал — перебирать нельзя. Но и сидеть, как пидеру на жердочке, не хотелось. Затекли ноги. Немела мерзнущая спина.
Но, глянув вниз, понимал: об удобстве думать не время. Под елкой собралось почти три десятка волков. Им Генька — на один зуб. Пикнуть не успеет. Сожрут вмиг.
Но сидеть молча одессит не умел. И, едва поменяв позу, заговорил снова.
— Вот когда я своим — скажу, как от зверюг на елке приморился, до уссачки вся. Одесса хохотать станет. А главное, проверят, не откушены ль муди? Без них никак не можно возвращаться. Там, на Дерибасовской, скажу тебе, такие девочки по вечерам гуляют, что и голова, и головка закружится.
— Иди ты…
— Конечно, пойду. Теперь уж и «клубничка» подросла, пока я в ходке парился. Не девочки — цимес! — причмокнул Генька. На этот звук волчица внизу зубами клацнула. Взвыла просяще. — Во, стерва, меня у целой Одессы отнять хочет! Старая паскуда!
— Ты не вякай много! Держись. Не то эта старая лишит радости твоих блядешек и разнесет по кочкам всю твою
вонищу! — предупредил Огрызок и добавил: — Силы береги. До утра их много потребуется. Не раскидывай, дурак, на ветер. Второй раз спасать тебя не стану.Генька пытался молчать, но не удавалось. Вся его натура противилась тишине. И он снова заговорил:
— Однажды мы банк взяли. У себя в Одессе. В тишине. Молча. Как и полагалось. Хороший навар сняли. И слиняли бы без шухеру, если б не Угрюмый. Он, падла, через шнобель усрался. Как чхнул, все овчарки пришмаляли. И накрыли… Не всех, конечно. Многие успели на сквозняк. А нас троих — за задницы. Чтоб не чхали, покуда не смылись. Так вот Угрюмому в камере нос отхреначили. За провал. Чтоб шнобель затыкал, прежде чем в дело срываться.
— Падлы! Вы ж его пометили, как «мухой». Куда ж с таким мурлом нарисуется? Всякий лягавый узнает. А дышать как? — возмутился Огрызок.
— Его разборка выперла с «малины». Он с ходки слинял. Через год. А потом я с ним увиделся. Здесь уже, на Колыме. Но ему пришили — хрен усекешь, что не родной. У какого-то грузина лишнее отсобачили, а Угрюмому приштопали. Так он теперь не то что чхать, дышать боится, когда в дело ходит. Потому что лопух. А я знаю, где можно трехать, где нет.
— Заткнулся б, — не выдержал Кузьма.
— Слушай, я тут в смолу сел. Не то что прилип, кажись, насмерть примерз, — пожаловался Генька.
— Теперь не дергайся. До утра терпи.
— Так я со шкурой гут останусь!
— Ну и хрен с тобой. Нарастет, — начал злиться Кузьма.
Костер внизу давно погас. И волки, чтобы согреться, играли друг с другом, иные лежали рядом, бок о бок, положив морду на голову иль шею собрата. Они не теряли надежду. Изредка, задрав морды, смотрели вверх па людей. Поскуливали и не уходили.
— Вот если б мы с тобой вот так из ходки смылись. Хрен бы к нам охрана прихиляла. Вон сколько сявок внизу. Разнесли бы и псов, и лягавых. Всех схавали б. Глядишь, нас пасти не стали б, — мечтал Генька вслух. Ночь выдалась на редкость глухая и холодная. Кузьма завязал потуже на груди узел веревки и даже посапывал. А Генька, чтобы не задремать, нес всякую околесицу, вспоминал прошлое.
Кузьма вначале слушал его, а потом уснул, забыв о полках, о Геньке. Стопорило не сразу приметил, что Огрызок спит. Но даже это не остановило его болтовни.
— Ты знаешь, Кузьма, когда-то в зоне мы считали самым страшным наказанием — отсидку в шизо. Да ты, наверное, сам не раз побывал в нем. Параша под шнобелем, кенты вповалку на цементном полу. За весь день — пайка хлеба и кружка кипятка. Ни глотка свежего воздуха. Баланда — раз в неделю. Так вот теперь я бы с руками и ногами туда запросился! Это ж рай! Лежи себе — сколько хочешь! И ни одна падла ничего не вякнет, ни снизу, ни сбоку. То-то и оно, что человек, попадая в ситуацию, всегда сравнивает ее с прежней, которую считал самой страшной. А, оказывается, бывает и хуже! Как теперь! Вот и пойми, где предел человечьих возможностей, где конец страданий? Наверное, все решает усталость. Она отмеряет силы. А кончились они и ничто не мило. Слышь? Даже рыжуха без понту. Как мне теперь? Что в ней, коль не жизнь, а смерть мою ж тут зверюги. И я — один. Никому не нужен. Ни себе, пи тебе. Лишь волкам. От них не откупиться ничем…