Патриарх Никон
Шрифт:
Хитрово указала ей тогда на Родиона Стрешнева.
Царевна вспыхнула.
— Не я буду ему жена, а мои вотчины, поместья и моё добро и злато. Почему он не сватался ко мне, когда казна у него была богата? Притом он мне троюродный, и я за него замуж не пойду — греха на душу свою и на детей и внуков не возьму.
Хитрово объяснила ей тогда, что она получит разрешение собора и патриарха Никона.
Царевна рассердилась и взволнованным голосом произнесла:
— Не может быть... Патриарх не примет на свою душу такой грех... К тому же собор не может меня приневолить ко греху.
— Видишь ли, — возразила боярыня, — они и не будут приневоливать, патриарх сказал только царице: я-де не буду перечить, коль молодые подадут мне и собору челобитню... пущай
— Он и прав, можно нешто кого-либо принудить ко греху, да ещё кто? Священный собор. А я челобитню не подам — мне вера моя дорога, и я не басурманка, не татарка, не лютеранка — за родича не выйду, пущай хоша и голову рубят... Пущай выдаёт меня царь за немца, крещёного жида аль татарина, но не за родича. Тут кровь одна — что брат, что сестра; да в сотом колене она отзовётся за грехи родителей и не будет мне покоя ни на этом, ни на том свете, и буду я видеть в аду мучения своих детей и внуков: будет эта мука вечная, безысходная, лютая... Нет, не могу и не хочу, так и скажи, боярыня, царице.
— И не смею, родненькая, да она с глаз меня прогонит... Уж прошу я тебя... не отказывайся... ведь молодец-то Родивон Матвеевич, богатырь...
— Пущай богатырь для других, не для меня.
— Красавец...
— Пущай красавец для другой.
— Так твой ответ?
— Слышала, бояр(ыня...
С этими словами царевна поднялась с места.
Хитрово злобно поцеловалась, как-то дико оглядела её комнату — не заметит ли она чего-либо подозрительного, чтобы у царицы почесать на её счёт язычок, и поспешно удалилась.
Едва она ушла, как царевна заплакала, бросилась на колени и начала молиться, чтобы чаша сия миновала её.
XLIII
ЦАРЕВНА ТАТЬЯНА
На дворе стоит майский день. Московские сады, или, как их тогда называли, огороды, которые были там обильны в то время, в цвету, и аромат идёт от них по улицам.
В саду Алексеевского монастыря в это время тоже прекрасно, и царевна Татьяна, большая любительница цветов, ухаживала в небольшом своём садике за незатейливыми своими гвоздиками, ноготками, вдовушками, левкоями и васильками.
Поливает она свои цветочки, вырывает из кустов сорные травки, а мысли её далеко: она думает о том, который составляет все её помышления, всю её жизнь. И тот, кого она обожает, не только не может принадлежать ей, но страшно даже сказать кому-нибудь, кто он... Между тем он у всех на устах, все говорят об его уме и способностях, об его честности и бескорыстии; имеет он и врагов, и завистников, но и те сознают, что одному ему обязана Русь своим возвеличением, славою и присоединением Малороссии, и завоеванием Белоруссии. Даже и видится она с ним редко, а если это случится, то так таинственно, с такою опасностью, что каждый раз сердце её замирает, и она умоляет его более не посещать её; а когда он на несколько минут потом опоздает, сердце у неё разрывается на части и минуты ожидания точно ад кромешный.
Думает так царевна и вдруг слышит голос:
— Прекрасная царевна.
Голос знакомый; царевна вздрагивает и оглядывается, перед нею стоит черничка.
— Не узнаешь меня, царевна?
И с этими словами черница откидывает своё покрывало.
— Мама Натя! — вскрикивает царевна, обнимая и целуя её горячо. — Где была, где пропадала... Мы тебя давно уж оплакиваем... Идём ко мне в хоромы... расскажешь всё.
— По монастырям... по скитам ходила.
Она вошла в хоромы, царевна усадила гостью в своей опочивальне и не могла на неё наглядеться.
Та немного загорела, и лицо от воздуха огрубело, но та же энергия, тот же ум в лице и в глазах.
— А я у тебя уж была раз, — говорит мама Натя.
— Когда?
— Да вот цыганка, что ворожила тебе... Помнишь, когда только что хоромы эти были готовы?
— Отчего же ты тогда не призналась?
— Не могла.
— Почему?
— Не могла... Вишь, ушла я из монастыря и прямо к Насте Калужской... в раскольничий вертеп... Сказала, что
троеперстно не хочу креститься да старым иконам желаю молиться, — они меня и приютили... Пожила я у неё с месяц, да снарядила меня она в Нижний Новгород... Достала и охранную грамоту... и поехала я к Макарию с товарами из гостиного... Приехала так я в своё село Вельманово... Отец мой умер и оставил мне всё добро своё. Остановилась я у нового попа, и он отдал мне всё отцовское, и деньги, и вещи. Распродала я вещи, и у меня набралось порядочно денег. Думаю, пойду по монастырям да в Кожеезерский монастырь — там с дядей увижусь. Поехала туда, а келарь монастырский встречает меня и говорит: дядя твой давно умер и оставил много добра, вещей, денег — и всё тебе, хранится это у нашего казначея. Повёл он меня к казначею, а тот всё мне отдал, многое я монастырю оставила, а золото, серебро и деньги в поклажу отдала в монастырскую казну и уехала в Киев, искать родственников: оттуда ведь дед мой, отец и дядя. В Киеве один поп сказал, что дед мой был очень богат, имел и вотчины, и поместья; что был он из казаков, но ляхи-де его ограбили, а теперь гетман Богдан всё награбленное возвращает... Поехала я в Чигирин к гетману, и тот велел мне всё возвратить, когда я показала ему грамоту из Кожеезерского монастыря, что я дочь попа Василия... Началась там тяжба... Затянулась... Мне скучно было... Взяла я охранную там грамоту, как цыганка... и поплелась к Москве... Пришла сюда да поселилась в вертепе раскольничьем у Насти Калужской... и к тебе приходила... и к святейшему. А там зашла в Кожеезерскую обитель, взяла немного денег и уехала вновь в Киев. Кончила там тяжбу: много вотчин мне досталось... теперь пришла сюда как цыганка... по дороге встретила цыгана с медведем и наняла его ходить со мною... Теперь он у Стрешнева, а я снова в раскольничьем вертепе у Насти.— Да ты бы, мама Натя, просила царя и патриарха, и они позволят тебе не быть схимницей.
— Нельзя, царевна, схимница не может покинуть монастыря, и в том-то и горе, коли узнают, что я здесь, да ходила по монастырям, да была в миру, — меня в заточенье сошлют.
— Дурно, скверно...
— Сама жалею, грамотку имею радостную от гетмана Богдана к святейшему, да и то не самой придётся передать ему.
— Что пишет гетман?
— Отдала я, значит, на случай смерти моей все свои маетности и вотчины на монастыри и церкви и сказала в духовной: коли митрополит Киевский будет рукополагаться патриархом Московским и будет под его высокой рукой...
— Что ж, согласился митрополит?
— Вот со мною и грамота гетмана Богдана к патриарху.
— Вечером патриарх у меня будет; коль хочешь, я передам ему.
— Нет, подожди, нужно предупредить патриарха — не пригоже ему быть сегодня у тебя. Цыган, сказывала я тебе, живёт у Стрешнева, и холопы бают, что Стрешнев подстерегает патриарха и хочет напасть на него сегодня у монастыря, понимаешь? Потому я и здесь.
— Надоть предупредить патриарха! — воскликнула Татьяна Михайловна.
— А как предупредить? Теперь иль в думе, али у царя. Уж ты позволь, царевна, мне остаться вечор у себя, а там что Бог даст, — произнесла в раздумье черница.
XLIV
КОЛИ НЕ МЫТЬЁМ, ТАК КАТАНЬЕМ!
Часов в девять вечера, когда ночь своею тёмною пеленою покрыла матушку Москву и когда по случаю отсутствия фонарей и луны можно было на каждом шагу нос разбить или попасть в какой-нибудь ров, из патриарших палат вышел высокий человек и поспешно принял направление к Алексеевскому монастырю.
Едва он вышел оттуда, как три человека, скрывавшиеся близ палат, тоже двинулись за ним, но в довольно далёком расстоянии.
— Это он, — сказал Алмаз.
— И мы узнаем его, — прошептал Стрешнев и Хитрово.
Все трое были, что называется, выпивши.
— Ну, поп Берендяй, не выкрутишься, теперь ты наш, — шептал Стрешнев.
— А коли хочешь, я им порешу, — молвил Алмаз.
— Как порешишь?
— Ножом в бок, и был таков: пущай по ночам не шляется.