Павел Федотов
Шрифт:
Разумеется, он не сидел сложа руки: продолжал компоновать и подыскивать сюжеты, портретировал друзей и знакомых, без устали рисовал. Возникали даже совершенно новые начинания, как будто близкие к осуществлению, причем на самом неожиданном месте.
Обыкновение зарисовывать все мало-мальски интересное из увиденного давно стало привычкой. Делал это Федотов из потребности наблюдать и запоминать, для собственного развлечения и для неустанного упражнения руки и глаза: как нарисуешь, так крепче удержится, а потом на что-нибудь и пригодится.
Это были бесхитростные типы, забавные сценки, любопытные подробности жизни, причем не только жизни публичной — на улице, в лавке, на рынке, но и частной — в будуаре, в гостиной, в столовой, на кухне, за завтраком или игрой в карты. Словно все это было зорко высмотрено с высоты
Из совершенного пустяка, из разрозненных рисуночков, которым, казалось бы, прямая дорога во владение Коршунова, постепенно, незаметно и ненароком стало возникать нечто заслуживающее внимания — обширная, не имеющая ни конца ни начала (как в самой жизни нет ни конца ни начала), серия, интересная не только для автора и его знакомых, но и для посторонних людей. Федотов и сам бы не мог объяснить, как это получилось.
Рисунки эти по большей части были сочинены, но, в отличие от сепий, в них не было и следа придуманности, выстроенности. Однако, с другой стороны, их нельзя было принять и за бесхитростные натурные зарисовки, запечатлевающие явление жизни в таком виде, в каком оно предстало глазу. В них была лаконическая ясность композиции, строго отбрасывающей все лишнее, точность характеристик, собирающих в себе впечатления от многих лиц, очищенных от случайного и возведенных в тип. В них явственно обнаруживалось стремление показать всё красиво, изящно и легко. В них, ну или в большинстве из них, было художественное совершенство — чаемое и достигаемое.
И если в сепиях Федотов тянулся за Хогартом, то здесь — за прелестником Гаварни, чары которого все сильнее завладевали сердцем нашего героя. Недаром именно в связи с Гаварни он как-то заметил: «Ежели нам нравится, мы увлечены и копируем, — значит, это выше нас…»
Позже серию прозвали «Нравственно-критическими сценами из обыденной жизни», и название прижилось, однако прижилось совсем не кстати, потому что именно здесь Федотов уже не рвался ни поучать, ни обличать, ни перевоспитывать заблудших соотечественников, руководствуясь возвышенной и правильной тенденцией. Тенденция-то, конечно, была — куда без нее! — но заключалась она в позиции спокойного наблюдателя, доброго к людям, снисходительного к их очевидным слабостям, понимающего, что жизнь, какова бы она ни была, — всегда выше, больше и сильнее каждого из нас и, право же, стоит того, чтобы ее ценили и ею любовались едва ли не в любом ее проявлении.
Стали возникать под рисунками подписи — то, о чем говорят люди друг с другом или сами с собою. Рыдает девица, уткнувшись в подушку: «Ах я несчастная — они старые товарищи — они знакомы. А я им обоим дала слово — обоим — по портрету. Ох я несчастная…» Или мать напутствует дочку перед балом: «Ты, Сашенька, не очень там вертись: ведь юбка-то пришита на живую нитку. Долго ль до греха». Или провинциал, приехавший с недорослем сыном, спрашивает француза: «А что, Мусье, — как скоро возьметесь вы приготовить моего сына. — А куда вы его хотите — по какой карьере пустить? По моей — в гусары. — О это очень скоро…» Лишь немногие из рисунков остались без подписей и, скорее всего, просто потому, что руки не дошли.
Подписи, заметно расширяя границы показываемого, меняли вместе с тем и назначение рисунков: каждый становился маленьким спектаклем и, следовательно, требовал публики — не близких людей, которым, показывая, все можно обсказать, но посторонних. Закономерно явилась мысль рисунки издать — или подбирая отдельными сериями по темам, или выпуская регулярно, наподобие журнала.
Никогда еще в России не обнаруживалось столько интереса к иллюстрированным изданиям и никогда их не выходило столько, сколько в 1840-е годы. Регулярно выпускались в свет «Наши, списанные с натуры русскими» — тетради по восьми — двенадцати страниц по 40 копеек серебром каждая. В них блистал Вильгельм Тимм, кстати, тоже бывший баталист, ученик Зауервейда. (Чем не пример для Федотова? Одаренный и удачливый, в меру правдивый и в меру бойкий, жизнь свою он прожил ровно, идя в ногу со временем, не отставая от него и не опережая и неизменно оказываясь полезным и приятным обществу.) Выходил с 1846 года знаменитый «Ералаш» — четыре тетради
большого формата в год, по полтора рубля серебром каждая. Его вел Михаил Невахович, тощий и желчный человек, художник-дилетант из небездарных: сам придумывал темы и даже набрасывал некоторые карикатуры, передавая их потом профессиональным рисовальщикам и граверам. «Ералаш» гремел по обеим столицам и по провинции, пока не пал в неравной борьбе с цензурой.Самое дело журнального рисовальщика было Федотову не внове. Еще год с лишним назад, в конце 1847-го, Николай Алексеевич Некрасов пригласил его вместе с Николаем Степановым, Александром Агиным, тем же вездесущим Михаилом Неваховичем в «Иллюстрированный альманах». Иллюстрировать досталось немало: «Ползункова» Достоевского, «Фомушку» Станкевича, «Лолу Монтес» своего приятеля Дружинина, «Встречу на станции» Панаева, «Бобыля» Григоровича и «Двух помещиков» Тургенева. Агин сделал три листа к «Истории капитана Копейкина», где в виде отставного капитана Копейкина запечатлел другого отставного капитана, Федотова, прибавив ему в облике несколько плотоядности. Досталось немало, но пошло меньше. Очерк Григоровича отложили, рассказ Тургенева пришлось вообще снять, потому что с ним альманах не прошел бы между рифами цензуры, впрочем, и это жертвоприношение не помогло, и в марте 1848 года альманах был окончательно зарезан.
Федотов был уже близко знаком и с компанией журнальных художников. Скорее всего, именно Бернардский, более опытный, успевший в поисках заработка набегаться по издателям, и придумал выпускать альбомы карикатур по примеру «Ералаша». Нашлось и название, ввиду опасного времени, возможно, более невинное — «Вечером вместо преферанса», а про запас еще одно, предложенное Федотовым, — «Вечерний пустозвон».
Мог в самом деле сложиться недурной союз рисовальщика и гравера, не хуже, чем прославленный союз Агина с Бернардским, родивший иллюстрации к «Мертвым душам», — если не лучше, потому что, как ни крути, Агин это Агин, а Федотов — все-таки Федотов. Однако дело не двинулось дальше общего проекта да удачно придуманного названия. Не были даже начаты хлопоты о разрешении, потому что в ночь на 23 апреля 1849 года Бернардского забрали в числе других, принадлежащих к кружку Петрашевского.
Разгром кружка Петрашевского был лишь звеном в цепи событий, сгущавших и без того тошнотворную атмосферу российской жизни; каждый день казалось, что хуже быть не может, а на другой день оказывалось, что может быть еще хуже. Полиция свирепствовала, цензура безумствовала, доносительство процветало как никогда. Великий животный страх, охвативший Николая I еще при получении первых известий из Франции, все возрастал и находил выход в мерах то бессмысленных, то жестоких, то бессмысленно-жестоких. Чем же мог порадовать новый 1849 год, начавшийся запретом на употребление спичек, игру в лото по клубам и на маскарады с лотереей-аллегри?
Чудовищность расправы с людьми, которые не строили никаких планов покушения на особу императора, не входили в заговоры, не помышляли о низвержении существующего строя, а просто делились друг с другом мыслями о настоящем своей родины и соображениями о ее будущем, — эта чудовищность была слишком очевидна даже для успевших ко всему привыкнуть российских подданных. В дело петрашевцев гребли всех — и причастных к распространению социалистических идей, постоянных участников «пятниц» у Петрашевского, и полупричастных, слушавших чужие споры, и вовсе не причастных, а просто бывавших иногда у Петрашевского на Садовой — «любивших его хорошие ужины по тем же пятницам», как заметил Павел Анненков.
С некоторыми из них Федотов был знаком или мог быть знаком. С тем же Бернардским, который, впрочем, был как раз из тех, кто оказался в деле сбоку припеку и, по свидетельству Льва Жемчужникова, посещал Петрашевского (еще с весны 1848 года), «не имея никакого представления о социалистических учениях и коммунизме», — его уже в середине июня, не доведя даже до суда, и отпустили (разумеется, под полицейский надзор). С настоящим петрашевцем Баласогло, который водился со многими художниками — Бейдеманом, Лагорио, Трутовским. Может быть, еще с одним петрашевцем, Александром Пальмом, братом художника И. Пальма, которого Федотов должен был знать. С Владимиром Стасовым и Аполлоном Майковым, привлекавшимися к следствию. Со штабс-капитаном Дмитрием Минаевым, также имевшим приятельские связи в кругу федотовских знакомых.