Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Твое любимое: фантазию из «Кармен».

— Отлично, молодец! Сейчас же и сыграешь, — сказал он. Ему не очень хотелось слушать музыку. Но до спальной еще оставалось не менее двух часов. Помог ей передвинуть арфу на средину комнаты и перенес для нее стул. Она думала, что «Кармен» не может выйти на арфе хорошо, но знала, что это его любимая опера и что он смыслит в музыке не много: даже несколько гордилась, что хоть в этой единственной области она компетентнее его.

— Не знаю, понравится ли тебе?

— Это мое дело. Только арию тореадора, пожалуйста, пропусти, если ты и ее разучила... Надо было быть совершенным идиотом, чтобы всю жизнь с упоением убивать быков. Теофиль Готье, Хемингуэй, да и сам Бизе, верно, восхищались этим из снобизма.

Она стала играть еще старательнее и добросовестнее, чем прежде, в ночном клубе. Он сидел в кресле, развалившись,

и слушал с наслаждением «Хабанеру», даже чуть подпевал вполголоса: «Et si tu m'aimes, — Prends garde `a toi!» [23] «Лучше музыки не существует: сама радость жизни!..»

23

И если ты меня любишь, будь осторожен!

Когда длинная фантазия кончилась, Он восторженно назвал ее собакой.

— Больше ничего не играй! После «Кармен» я ничего слушать не могу, — сказал он и посмотрел на часы.

— «Смерть Изольды» еще лучше.

Что ты понимаешь? — сказал Дарси. Он только раз в жизни слышал «Тристана» и закаялся. — Ты сегодня в твоем самом лоллобриджидовском стиле! — Всегда сравнивал ее то с Лоллобриджидой, то с Брижит Бардо, то с Мэрилин Монро. — «Оглянись, оглянись, Суламита: оглянись, оглянись» и мы посмотрим на тебя. О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедр твоих, как ожерелье, Дело рук искусного художника. Живот твой круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино», — продекламировал он, глядя на нее так, как, верно, юный Соломон глядел на ту Суламифь.

V

Якуб поссорился со своим работодателем. Он прослужил у него целый год, был телохранителем, для чего очень подходил благодаря своей силе, росту и свирепому виду, но исполнял также разные секретные поручения — для них подходил меньше, Гуссейн должен был иногда доверять ему, как и многим другим, не очень большие деньги. Исходил из того правила, что человеку не только безопаснее, но и гораздо выгоднее исполнять более или менее честно свои обязанности, получать жалованье, жить в довольстве, чем совершить растрату и потерять службу.

Все же из правила везде случались исключения. При первом же деловом разговоре в Каире оказалось, что Якуб не может сколько-нибудь правдоподобно отчитаться в доверенной ему в последний раз сумме. Гуссейн очень рассердился. Напомнил, что уже раз его предупреждал, сказал, что он сам должен отчитываться перед Лигой, и даже грозил привлечь его к суду. Угроза была пустая. Оба они прекрасно понимают, что взыскать с Якуба нечего; да были у них и такие дела, о которых и в благосклонном суде говорить было совершенно неудобно. Но, как ни неблагоразумно было ссориться с таким человеком, Гуссейн его рассчитал. Якуб долго просил оставить его на службе. Когда это ни к чему не привело, он потребовал отступного. «По крайней мере за два месяца вперед и билет на дорогу домой в Марокко». Вид у него был такой грозный, что Гуссейн не очень торговался: заплатил за месяц, дал на билет и на путевые расходы. Получив деньги, Якуб изругал Гуссейна, намекнул, что тот, наверное, сам награбил в Лиге гораздо больше, и ушел, не простившись.

Он пробыл некоторое время в Каире. Справлялся, не найдется ли хорошей работы. Но ничего не нашел: репутация у него в самом деле была уж очень плохая. Этому он искренно удивлялся: чем он дурной человек? Раздражение у него росло. Он навел кое-какие справки и после некоторого колебания решил отправиться в Марокко. Гуссейн дал ему денег на билет в самолете, хотя отлично знал, что Якуб, если вообще и уедет, то будет путешествовать гораздо более дешевым способом. И действительно, он часть пути проделал в автокарах, от одной линии переходил к другой пешком, неся в руке свой новенький, купленный в Париже чемодан. Где-то купил израненного осла. Но тот еле плелся под его огромной тяжестью, хотя Якуб, чтобы поощрить его, тыкал в его раны пальцем. Пришлось продать с потерей.

Деньги в дороге плыли не так быстро, как в Каире, соблазнов не было никаких. Его план мог дать ему очень много, но надо было просуществовать некоторое время. Он кое-что отложил на подарки жене и дочери; этих не пропил. Часто просил людей, проезжающих по большой дороге в автомобилях, подвезти его. Европейцев не просил, их он и людьми не считал. Один автомобилист подвез, этого он ласково поблагодарил и заговорил с ним, но, увидев по руке, что это копт, замолчал: копты были, конечно, лучше, чем французы или англичане, все же своими

он их считать не мог. Впрочем, верующим мусульманином не был и в мечеть ходил редко (за границей и ни разу не был). Другие автомобилисты, взглянув на него, быстро проезжали мимо. Он вдогонку посылал им страшную брань. Октябрь стоял теплый, раза два он ночевал под открытым небом, положив рядом с собой отточенный, как бритва, нож. Но чаще стучал к феллахам и смиренно просил гостеприимства. Прежде, всего года три назад, не могло быть и речи об отказе: такова была вековая традиция арабского гостеприимства, и все знали, что гость никогда не обидит хозяина. Но теперь люди остерегались; вдруг этот прохожий из Армии Освобождения или разбойник? В большинстве, однако, пускали, давали хлеба и сладкого мятного чаю. Действительно, Якуб хозяев не обижал, благодарил и разговаривал, ругая неверных. Один феллах его не впустил, взглянув — еще не стемнело — на круглые неподвижные глаза прохожего, смущенно сказал, что нет места, и даже поспешил задвинуть запор на двери. Этого феллаха Якуб осыпал бранью.

Если попадались постоялые дворы, он останавливался там и ругался, что нет баранины и что спать надо вповалку. В Париже он с Гуссейном жил в отеле «Крийон». В Марокко же и постоялых дворов было не много. Уже не очень далеко от Мекнеса он после некоторого колебания попросил гостеприимства у известного ему, как всем, понаслышке Омара-ульд-Ибрагима. Колебался потому, что не любил отшельников и знал, что накормят очень плохо.

Омар был глубокий старец, с доходившей до пояса желто-седой бородою. Говорили» что ему сто лет, на самом деле ему было за восемьдесят. Во всей округе ходили благоговейные рассказы о его уме, учености, проницательности и святой жизни, К духовенству он не принадлежал, но был больше чем халил: был поэт, угодный Богу.

Знал наизусть Коран и вечно перечитывал книги Сунны, как и некоторые другие, оставшиеся от «Джахилиа», от «темной поры», от времени, предшествовавшего Пророку. Думал, что и в них есть настоящие сокровища поэзии, красоты и глубины. Сам был поэтом, хотя писал не много. Говорил на древнем, настоящем языке, очень выразительно и почти всегда торжественно. Жил он в крошечной черной кайме, настолько низкой, что Якуб в ней стоять не мог. На земляном полу было несколько циновок. Костер внутри не зажигался даже в зимние дни. В крошечном саду росли оливковые деревья.

К Омару приходили люди даже из далеких деревень, сообщали о своих делах и просили совета, так как он все понимал и всех видел насквозь. Его советы удовлетворяли людей, а часто приводили в восторг: настоящий любимец Аллаха. Не давал он только медицинских советов и отвечал, что этому делу не учился, да и незачем и невозможно человеку лечиться. Платы никогда не принимал, но из соседней деревни ему часто приносили то крынку молока, то овощей. От этого не отказывался: находил, что поэтам хорошие люди и должны помогать. Если же ему забывали приносить еду, то питался оливками и еще какими-то кореньями: в растениях знал толк, как в людях. Своими скудными припасами охотно делился с прохожими: его, им самим когда-то построенная, хижина находилась у проезжей дороги, и у него в дурную погоду, особенно в месяцы сирокко, часто просили приюта.

Он всех к себе впускал, даже руми и иехуди, даже если угадывал, что прохожий — нехороший человек. Никакому разбойнику не приходило в голову его ограбить, и не только потому, что у него ничего не было, кроме циновок, круглого низенького столика, убогой посуды и нескольких десятков книг: слишком действовала и на худых людей его репутация праведной жизни, его величественная наружность и внушительная речь.

Когда Якуб постучался к нему, старик уже помолился, сидя на красном куске сукна и припадая головой к земле. Якуб с необычным для него смущением объяснил, что хочет только переночевать, а завтра на рассвете пойдет дальше. Старик молча его выслушал, глядя на него в упор сверлящим взглядом уже выцветавших глаз под густыми желто-седыми бровями. Омар-ульд-Ибрагим умел по наружности и по говору различать племена и признал, что этот гость со смуглым, почти темным лицом — из рода, давно скрестившегося с неграми и с ренегатами, то есть с потомками руми, бежавших из европейских армий и тотчас в Африке принявших ислам. Ренегатов в Марокко презирали еще больше, чем христиан и евреев. Но старик не считал презрение чувством, достойным поэта. Часто он испытывал незнакомых людей своим способом. Дав согласие приютить пришельца, так же внимательно на него глядя, он неожиданно прочел ему свою любимую сурату. Якуб слушал с недоумением.

Поделиться с друзьями: