Печаль полей
Шрифт:
И от одной возможности этого покоя не в себе, а в деде Ознобишину стало душно от зависти.
– Значит, ты... тягу земли нашел?
– с трудом спросил он деда.
– И не искал, - ну ее в омут, - опять отмахнулся по-прежнему дед.
– Ты не понял... Тягу земли, - понимаешь?.. Равновес всего... всего, что есть?
– Ну?.. не искал же!
– А я бы искал, - медленно сказал Ознобишин.
– Иначе незачем и ездить.
– Тягу земли я не искал, - расстановисто повторил дед, - а ведь хорошо на земле и без этой тяги... Зачем себя люди мучают, это мне неизвестно, нет. Знать я ровным счетом ничего не знаю
И как будто нашел что-то огромное, обвел всех жаркими глазами.
Ознобишин заметил, как он, говоря, жирно намазывал медом длинный кусок белого хлеба; руки у него были большие, с расставленными, как у птиц, пальцами, волосатые и волосы серые.
Вот он откусил прямо от целого куска, широко открыв рот и хищно вытянув нижнюю челюсть, и Ознобишин спросил сухо:
– Это и все, что ты видел?
– Все, - сказал дед, весело посмотрел на него и добавил: - А вот мед в этом году славный.
Сидел широкий, веселый, упрямый, заняв собою полкомнаты и полжизни: как-то отсасывал ото всех, кто был с ним вместе, по глотку жизни, и от этого так наливчато краснел, пышнел и густо веселел сам.
Но к Ознобишину от этого веселого упрямства подкатило что-то задорное, и он сказал с усмешкой:
– А тягу земли все-таки не нашел.
– Нет, для тебя оставил, - отшутился дед.
– Я ее не буду искать, - сказал Ознобишин, в упор глядя на деда.
– Ну и отлично, - кивнул дед.
– Не буду, потому что нашел, - выкрикнул Ознобишин.
– Ой ли?.. Где?..
– плавно пригнулся к нему дед.
– Здесь, - тихо и твердо ответил Ознобишин.
Он плашмя провел глазами по Анне, по ее чуть прикрытому лицу, сквозным рукам, по всему телу, близкому, теплому, робкому, и добавил глухо:
– Найти нашел, а вот поднять не могу.
– Тяжела?
– сузил глаза дед.
– Тяжела.
– А из себя она какая?
– А тебе и это знать нужно?
– улыбнулся вдруг во все лицо Ознобишин. Хочешь знать, а?.. Ведь вот хочешь же, хочешь знать, а?.. А я не скажу.
И засмеялся ненужным смехом, и почему-то от этого смеха стал вдруг безумным и старым, старее деда.
Пошел дождь с обеда, и за ним незаметно было, как село солнце и как ушли вслед за солнцем поля. Обложило весь большой многодумный дом тихой, как сон, сумеречной влагой, и мысли у всех стали влажны. Ходил по комнате Ознобишин, слушая стук своих шагов; сидел и смотрел в окно дед, согнув воловью спину; вязала Анна.
– Ты никого не замуровал тут в стены, дед?
– спросил вдруг глухо Ознобишин.
Дед повернул к нему голову, долго смотрел и не ответил.
Ознобишин прошел еще раз по комнате и еще раз. Остановился, постучал костяшками пальцев в толстую стену и сказал так же глухо, скучно:
– Вот здесь, кажется, пусто, а?.. Он истлел, а пустота осталась... а, дед?
–
Наследства лишу, - коротко ответил дед.– Нет, в самом деле, отчего бы тебе этого не сделать?
– живо подхватил Ознобишин.
– Глушь, тоска, комнат много... у тебя сила страшная... Ночью, понимаешь, ночью, когда все спали, - ты разобрал кирпичи, заложил в стену его, а он был связан - ни рукой, ни ногой не двинет, и рот забит, - потом сложил кирпичи опять, как были, оклеил обоями... Потом эту половину дома запер и уехал... Приехал летом, отворил окна...
– Наследства лишу, - перебил, уже улыбнувшись, дед.
– Что же ты сделал такого, расскажи? Сделал же ты что-нибудь страшное?.. Должно быть, сделал, у тебя такой вид... Расскажи, что ли... видишь - тоска. Огня мы зажигать не будем, если не хочешь, будем сумерничать, а ты говори.
– Страшное?
– спросил дед.
– Да. Только страшное. Расскажешь?
– Дурак! Ничего нет страшного, - просто ответил дед.
Залегало что-то в углах, и из других комнат низом и вдоль стен прокрадывалось передночное темное, зеленя их лица.
Анна взвешивала глазами тяжелую посадку деда и смутную душу его чувствовала так же близко, как свою душу.
– Ничего?
– остановился Ознобишин.
– Ого, дед! Это не потому ли тебе не страшно, что сам ты страшен?.. А мне вот бывает страшно по ночам: я слаб, значит... Проснешься иногда ночью - тоска...
– Ты - последыш, - размеренно сказал дед.
– У тебя все не то, кость не та... Умрешь, - некому будет Сухотинку оставить, прахом пойдет...
Анна вздрогнула, опустила вязанье.
– Рожь в этом году... два пуда с копны намолотили, - испуганно круто перебил вдруг Ознобишин; выждал момент и добавил: - И солома никуда не годна.
Дед удивленно посмотрел на него, соображая, и спросил зачем-то:
– Град?
– И град и так вообще...
– Ознобишин махнул рукою, сгорбился и медленно вышел из комнаты.
За его шагами, еще долго слышными где-то, поволоклось отсюда то ненужное, что было в нем; стало просторней между дедом и Анной.
Анна ясно видела в сумерках острый взгляд деда из под треугольных бровей.
– Это зачем же он обо ржи-то?
– усмехнулся дед.
– Наступил я ему, видно, на мозоль ножищей... Эхе-хе... Сына ждешь?
– Жду, - твердо сказала Анна.
– Не знаю, кто будет... Может быть, сын.
Старик нагнул голову еще ниже и ниже свесил руки с колен.
– Дело хорошее...
– сказал он.
– А будет?
– Будет!
– строго ответила Анна.
– Ой ли?.. Живой?
– Живой!
– поспешно вскрикнула Анна, точно только и ждала этого вопроса.
– Живой, живой будет!.. Те были мертвые, а этот живой будет!
– Чувствуешь, значит?
– усмехнулся дед.
– Дело хорошее... А какой месяц носишь?
– Пятый начался.
– До того-то не довалило или перевалило?
– Нет еще...
– запнулась Анна.
– Ты ведь знаешь... те старше были.
– Значит, и этот умрет, - спокойно сказал старик.
Анна сжалась, как под нахлынувшей со всех сторон водой, вобрала в себя ноги, руки, мысли и ответила, упрямо качнув головою:
– Нет! живой будет!
– Эх, ты!
– чуть засмеялся дед и не выбрал нот для своего смеха: просто взял, какие попались; попались ворчащие, хриплые, как у больших овчарок.