Пень
Шрифт:
этот юноша заметил, что я стал рисовать посредственно, поду-
мал он с раздражением, поднялся и пошел прочь, домой, по ноч-
ному городу, залитому ясным лунным светом, хмельной и раз-
драженный. «Почему? – спрашивал он себя. – Когда я съехал
на писанину посредственных картин?» Сам не заметил, и дру-
зья тактично молчали. Только этот начинающий художник, еще
юноша,
вой, его именем, спросил и даже, похоже, ждал ответа, смотрел
выжидательно…
Матиас был талантлив, и картины выходили из-под его руки
будто сами собой. Не в талантливой ли небрежности лежало на-
чало его сползания в посредственность? Все эти поклонники,
ценители, эксперты, знатоки, любители, покровители гнали его
и загнали, как лошадь. Люди любят ставить на лошадей: если
она хорошо бежит, значит, она может бежать еще лучше. Ему
хорошо платили. И он старался, пока не уперся в какую-то сте-
ну. Он перестал чувствовать картины. Будто некая сила отняла
у него волшебный фонарь, которым он освещал темноту и вы-
свечивал, к своей радости, прекрасные картины. То, что рань-
ше приходило, как озарение, как откровение – яркое, цельное,
особенное – больше не являлось. В больной тяжелой голове во-
царились тишина и пустота. Его небо вдохновения не озаряли
больше золотые прекрасные молнии; радость он черпал теперь
в вине и, хмелея, искал в нем вдохновляющий, животворящий
свет. Но и радость ушла и он остановился. Теперь даже хмель
не возбуждал в нем видений и не рождал образов. Все погасло,
будто ушло во тьму. Произошло самое страшное, что может толь-
ко случиться с творцом, – он не может более извлекать свет
и отделять его от тьмы. Он пришел к истокам посредственности.
Посредственное – это еще тьма, здесь не дошли до света сути.
Придя домой, не раздеваясь, он упал на диван и тут же за-
снул. И провалился в странный сон. Будто он пошел в свою мас-
терскую, может быть, чтобы понять, там, в мастерской, почему
он стал посредственно писать? Над его мастерской стояла глу-
бокая тихая ночь; в черном небе сияла огромная желтая Луна.
Ее неземным светом были залиты полотна картин, находивши-
еся в мастерской; многие были начаты и не закончены; они на-
селяли мастерскую и составляли ее содержание: они были пов-
сюду – висели на стенах, стояли на полу у стен, лежали на трех
мольбертах. Но одна их них, – набросок юной женской голо-
вы, – лежала на мольберте в углу мастерской лицом к большому
окну. Внезапно ему показалось, что она открыла глаза и ахнула
от восторга, глядя в большое окно:
– Как божественно красиво! Почему красота всегда трево-
жит? – услышал он, будто шелест, ее взволнованный голос. —
Отчего сжимается и трепещет сердце? Что-то произойдет!
Я чувствую, я предчувствую… Грядут какие-то перемены в моей
жизни. Меня, наконец, допишут?! Но какой я буду? – задума-
лась незаконченная Картина, не отводя восхищенного взгляда
от небесного ночного пейзажа. – Я вся во власти художника,
этого пьяницы, этого гения… творца…
– Пьяницы… Гения… Творца… – пробормотал художник
во сне, глядя с изумлением на странную картину на мольберте…
– Ах, если бы я сама могла писать, я бы написала себя, но ка-
кой бы я стала?
Он видел, что Картина неожиданно задумалась над необыч-
ным вопросом, но, не найдя ответа, засмеялась своим мыслям,
и взглянула на желтую Луну.
– Мы все рождены светом, в нашей крови течет свет, и свет
изливают наши лица. Мы, освещенные, связаны кровным родс-
твом. Спокойной ночи, великая Луна! – прошептала Картина се-
ребристыми от лунного света губами.
– Освещенные? – снова изумился художник, видя себя в сво-
ей мастерской, стоящим перед странной картиной, и слыша, буд-
то наяву, ее серебристый голосок…
Утром, когда за окном еще стояли густые сумерки, он проснул-
ся от жажды и беспокойства, припомнил вчерашний вечер, свое
внезапное раздражение, и странный сон; он был все еще ярким
и стоял перед глазами, в нем было что-то ускользавшее, но важ-