Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вздрогнув от неожиданности (для нее сегодняшняя явь часто оказывалась внезапной), Адельгейда отвечала:

— Спит.

Она поднялась на балкон повесить на перила одеяло. Вдали, на пляже, в стороне дюны, ей померещилась вспышка света в воздухе.

Адельгейда отправилась на чердак, к окошечку в маленьком мезонине. На гвоздике рядом со старинным барометром висел военно-полевой бинокль. В бинокль она ясно различила тот самый шарик (тот самый, о котором говорил юноша, или тот, который она только что вспоминала?). Шар передвигался над пляжем по странной траектории то быстрей, то медленней, то зависая в воздухе, затем рванулся молниеносно, и — вспышка, разряд, взрыв маленькой вселенной, — исчез. Она аккуратно повесила бинокль на гвоздик, спустилась вниз.

— Зря вы все это затеяли с молодым человеком, — сказала она, — шел бы он своей дорогой.

— Своей дорогой? Он сам сюда явился. И невзначай узнал лишнее.

— Вы бы поговорили с ним. Взяли бы с него честное слово, что никому о вас и ваших опытах не скажет.

— Честное слово? — насмешливо протянул Николай Федорович. — У вас старомодные понятия о нынешних молодых людях, Адельгейда. Они, с одной стороны, величайшие болтуны, а с другой стороны, плохо себе представляют, что такое слово, в особенности — честное. Они, знаете ли, при всем спортивном виде как бы не совсем мужчины: то ли бабы, простите, то ли гермафродиты, половинная порода.

Да он в первую неделю, не желая ничего дурного, напьется с кем попало, и, к слову, взяв с незнакомого собутыльника честное слово все ему и выложит. Нет уж, увольте.

— Я боюсь вашего с Костомаровым и Гаджиевым научного колдовства.

— Именно научного боитесь? А как насчет бытового? Небось в молодости гадали в Крещенье? Жениха привораживали? И со свечой и с колечком. А на картах никогда не гадали?

— Никогда не гадала, — отвечала она. — Я любого колдовства боюсь. Добром оно не кончается.

Глава двадцать шестая

«Ваша взяла». — Новое жилище. — Письмо с чердака. — Пляжный Гамлет. — Веселы у тростникового забора. — Император Улиток.

— Ваша взяла, — сказал он Николаю Федоровичу. — Я остаюсь. При одном условии.

— Какие могут быть условия? Конечно, остаетесь. Вы же сами видите: вам отсюда не уйти.

— Ну-ну, — сказал он. — Как это не уйти? У меня всегда на руках последний-то козырь. В любую минуту могу, например, утопиться или удавиться.

Что-то новое в интонации его, новое выражение глаз, новое и непонятное, заставило Николая Федоровича замолчать.

— Вот так-то. Условие: у Маленького жить не буду. Жить буду один. В лачуге. Место для репетиций найдете другое.

— В лачуге холодно, — нерешительно сказал Николай Федорович. — Зимой замерзнете.

— Печка там есть. А до зимы еще долго. Стены можно утеплить. Хоть делом займусь. Я так понял, мы договорились.

Николай Федорович смотрел ему вслед.

Он и ходил-то теперь чуть иначе: сутулясь, ставя ноги носкам внутрь. «Ничего, — подумал Николай Федорович, — это последствия легкого шока; очухается, молодой еще».

Но начал он отнюдь не с утепления стен.

Два дня, лежа на песке, подвигаясь помалу, описывая неровную окружность вокруг лачуги, он втыкал в песок палочки сухого тростника как ребенок, играющий на песке в крепость. Он окружил лачугу изгородью, которую могла перешагнуть и кошка.

...Можете себе представить: дачник, снимавший верандочку у Маленького, остается жить на берегу! Кажется, Виктор Сергеевич, я об этом чудаке упоминал в письмах уже не единожды. Теперь, после того как он то ли упал и стукнулся о камень (головой, разумеется, где тонко, там и рвется), то ли с кем-то на берегу сцепился (надеюсь, не с дражайшим Николаем Федоровичем), то ли наткнулся на пресловутый заугольный пыльный мешок, его обуяла странная идея жить а-ля Робинзон по соседству с человеком, коего он терпеть не может, да к тому же жить в развалюхе типа сарая, насквозь просматривается, разве что обоснуется он спать в печке, наподобие домового; лежание на печи нашему Емеле ничего не даст, такую-то лачугу в зимнюю стужу, когда с замерзшего залива тянет ледяным дыханием, даже и доменной печью не обогреть, все вытянет.

Сам романтический молодой человек, кстати, отрицает столкновение своей головушки с пыльным мешком, а утверждает, что его настигла шаровая молния.

Надо будет в какое-нибудь произведение ввести героя, настигнутого шаровой молнией. Вы не находите беспредельно свежею сию мысль? Придется подчитать в научпопе (чем это Вам не нравится подобная аббревиатура научно-популярных брошюр?) о шаровых молниях. Мне не верится, что им потребно сновать на всех широтах и долготах, мне думается, у них должен быть свой ареал — или свой полигон. Но это к слову.

Наш первый пионер, не покладая рук, обводил свою дурацкую лачугу изгородью; и Вашего воображения не хватит, дабы изгородь, им возведенную, представить въяве, ибо она сделана из крошечных обломков сухого тростника, воткнутых в песок. Вы когда-нибудь наблюдали детей, строящих на песке крепости и окружающих их маленьким частоколом такого рода?

Разумеется, игрушечный заборчик высотой, в лучшем случае, два вершка, могла бы переступить и кошка; но самое смешное, что никто переступить тростниковую Великую Стену не решается.

Кругом себя наш бурсак обвел, то ли магическим, то ли психологическим.

Поэт Б., например, считает обитателя лачуги свихнувшимся и боится общаться с сумасшедшим. Николай Федорович просто ошеломлен и не знает, как себя вести. Адельгейда проявляет сверхвежливость и супертактичность; она очень довольна тем обстоятельством, что успела занести в лачугу крупу, муку, сухари, соль, чай и сахар до того как Робинзон обвел свою обитель двухвершковым забором. Лара, похоже, разочарована: она, по-моему, надеялась продолжить начатый флирт, а вместо этого наблюдает клиническую картину помешательства. Гамлет, так сказать, и Офелия. Хотя наша Офелия обожает бродить босиком, распустив власа златые, увенчав хорошенькую головку венком из лютиков, кувшинок и лилий, она вполне реалистическая барышня, комсомолка, велосипедистка и не собирается топиться в обозримом будущем в ближайшем ручье. Что до Гамлета, он вполне вошел в роль; интересно, читал ли он Шекспира?

Время от времени он общается с приходящими его навестить недоумевающими соседями, сидя на песке в своем отгороженном от мира королевстве (старый каламбур помните? из Куприна? «До свидания». — «А почему не досвишвеция?!») и произнося сентенции из разряда глубокой философии на мелких местах. Николай Федорович, например, принес ему пару банок консервов; отказавшись их принять, датский наш прынц изрек:

— Для вас все люди — потенциальные консервы для ваших будущих опытов.

Я записал сочетание «потенциальные консервы» в записной книжке. Я надеюсь, он не принимает Николая Федоровича за людоеда? Но тот тоже, надо отдать ему должное, следовал своей сценической логике и стал что-то темное втолковывать своему чокнутому собеседнику насчет необходимости, когда тот сочтет нужным, ознакомиться с какой-то информацией, содержащейся в некоей картотеке. Гамлет из лачуги только фыркнул в ответ:

— Картотека... информация... Что такое информация? Нет никакой информации вообще. Мешки вранья.

Очень образно.

Я даже спросил поэта В., не находит ли он, что в молодом человеке после пыльного мешка, пардон, после шаровой молнии, проявилось поэтическое восприятие мира? Поэт Б., по обыкновению, узрел в моем вопросе каверзные намеки и обиделся.

Пришли посмотреть на заборчик Гаджиев с Костомаровым, ученые мужи, я и о них неоднократно в своих эпистолах упоминал. Гаджиев, профессиональный психолог, вкрадчиво спросил, не кажется ли датскому отшельнику: в заборчике чего-то не хватает?

— Разумеется, — отвечал тот, — маленьких черепов со светящимися глазками.

— Я имел в виду ворота, — сказал Гаджиев.

— На кой черт ворота забору, который любая кошка перешагнет? Все ли у вас дома?

— Похоже, — сказал Костомаров, — его никто не перешагивает.

— Само собой, —

отвечал наш датский, — для чего бы тогда я с ним тут уродовался?

Гаджиев продолжал проверять его на всхожесть и заметил:

— Вы часы забыли завести.

— Ничего я не забыл. Они теперь не ходят.

— Тогда зачем же вы их носите?

— Для красоты.

— Если хотите, — сказал Костомаров миролюбиво и отчасти виновато почему-то, — я вам свои отдам, а ваши в городе починю и вам верну.

— Нет необходимости, — отвечал наш пляжный принц, — я теперь и так знаю, который час, с точностью до пяти минут. Не будьте занудой, Гаджиев, не проверяйте меня, не спрашивайте: «Сколько времени?» Без четверти два. Было без десяти.

— У вас появились новые способности? — деловито поинтересовался Гаджиев.

— Я бы назвал это возможностями, — отвечал молодой человек. — И то ли еще будет? Заходите через недельку или две.

— Именно через две? — спросил Гаджиев.

— Да, по мне, хоть вообще не заходите, — сказал вежливый его собеседник, уходя в лачугу, — сто лет бы вас не видел.

Пришла и Офелия, ей как-то не верилось в непредвиденную потерю поклонника.

— Можно зайти? — спросила она.

— Тут забор, разве непонятно?

— Так сделайте в заборе калитку.

— Дались вам эти ворота и калитка, — сказал он. — По-моему пора назначать Гаджиеву свидание, Лара, вы мыслите с ним ноздря в ноздрю. Гаджиев и Лара, два сапога пара.

Лара порозовела. Из чего я заключил: свидание уже назначено если еще не состоялось.

— Мне такие советы не нужны.

— Какой же это совет? Впрочем, могу и совет: идите домой и молитесь.

— Как молиться? Я атеистка. Комсомолка.

— Так спросите у Адельгейды — как, она молитвы знает. Спишите слова. В тетрадку в клеточку.

— О чем же молиться?

— За упокой души.

Лара испугалась. Это он зря. Она все же еще школьница.

— Чьей? — спросила она.

— Своей, например. Или моей. Какая разница.

Лару как ветром сдуло.

Он забрался в развалюху и глядел в крошечное окошечко. Явилась Адельгейда, увидев его в окне, заулыбалась. Он тут же вышел и спросил:

— Что вас так развеселило?

— Просто вы смотрели в окно как... как маленький ребенок... из одной книжки.

— Из какой книжки? — спросил он подозрительно.

— Книжка про каторжных на Сахалине. Каторжных водили гулять, а свободные и поселенцы в эти часы маленьких детей гулять одних не пускали. В те поры среди каторжных был людоед по имени Софрон. Детям говорили: «Не ходите на улицу одни, Софрон съест». Он в окна и глядели, Софрона высматривали.

— Лично я — фаталист, — сказал он. — Если уж Софрон должен съесть, он и съест. Пускай, не пускай, ходи, не ходи — все едино. Xотите зайти?

— Так ведь забор.

— Можно через забор.

— Нет, — сказала она убежденно, — через забор нельзя.

— Вы уверены?

— Абсолютно, — сказала Адельгейда.

Он удостоил взглядом нас с поэтом Б. и спросил Адельгейду:

— А что эти недоделанные классики тут делают?

Мы с поэтом Б. обиделись одновременно и отправились к Маленькому хлопнуть водочки.

В ночные часы у него нарастало неведомое доселе чувство свободы, достаточно странное для человека, заточенного в невидимую неевклидову клеть клочка пляжа. Он определил новое чувство словом «океаническое». Залив соединял его с мировым океаном, залив был ему понятен и понимал его, понимание — обоюдное — устанавливалось еженощно сперва, затем ежечасно. Именно океаническая свобода являлась для него нитью, связующей его с миром, и мир был не трехмерный, привычный, людской, то есть клеть клочка мира, но общий с тварями, сотворенными Природою с первого дня творенья. Теперь, при желании, он видел в ночном небе драконов, планирующих над прибрежными соснами и отмелями (то ли из пространства недочитанных им сказок, то ли из непрожитой им эры вымерших ящеров). Он не ведал, одному ли ему они явлены — или соседям тоже. Ему было наплевать, видит ли драконов Николай Федорович.

Однажды в час отлива он шутя попросил залив позвать из-за шоссе садовых улиток и очень обрадовался их появлению, они переползали шоссе (некоторые, надо думать, были отправлены в улитковый рай проходящими грузовиками), пересекали линию сосен, преодолели первую полосу песка и сгрудились у его тростникового забора. Ему пришлось временно часть забора разобрать, впустить их, выкопать для них сообщающийся с заливом водоем. Они вытягивали любопытные рожки на краю водоема. В прилив он отправил их обратно за шоссе, они послушно пошли. С этого момента он занялся их дрессировкой.

Остановившись как вкопанный по ту сторону забора, Гаджиев наблюдал за ним и за улитками. Он как раз учил их ходить по тропе в кильватер.

— Как это понимать? — спросил Гаджиев.

— Кордебалет, — отвечал он. — По-моему, красиво идут, ровно.

— Они вас слушаются? — спросил Гаджиев. — Почему?

— Вас люди слушаются, меня — улитки. Я, видите ли, теперь Император Улиток. Причем натуральный. А вы за кого себя считаете, старый козел?

Гаджиев ретировался. Его не утешило и свидание с Ларой на дальнем пляже. Он глядел на нее, нагую, с ниткой кораллов на полудетской шее, однако любовался ею с некоторой оскоминой и обидой, потому что и ощущал себя в данный момент старым козлом.

Глава двадцать седьмая

Океаническое. — Капля в море. — Японский садик. — Подданные Императора Улиток. — Дочка молочницы.

Если прежде ему нужен был простор натуральный, географический, топографический, теперь он отыскал простор в себе, он сам был частью всех миль мира, продолжением залива; залив связывал его с акваториями всех имеющихся на планете широт и долгот. Прежде он всерьез воспринимал слова одного из своих шапочных знакомых: «Для меня Сахара не существует». Услышь он сию сентенцию нынче, он бы только усмехнулся. Простор, невидимый формально, был видим взору внутреннему, более того, почти осязаем безо всяких умозрений, вне воображения, без костылей маринистских книг. Благодаря своему новому океаническому (шестому? седьмому?) чувству, он знал о морях и океанах больше очевидцев, тружеников моря, больше моряков, океанологов, рыбаков; и не то что «больше»; знание его не было количественным, скорее иным. Очевидно, он был к тому готов с минуты открытия детского своего, с открытия солоноватости своей крови, напомнившей ему вкус морской волны.

Не двигаясь с места, он вслушивался в дальние шторма. Море в шторм казалось не просто старым: почти дряхлым, почти ветхим, его бесцветно-песочная, серая, коричневатая траченая шкура покрывалась складками, как кожа вымирающих динозавров. Зато в штиль, особенно в южных водах, царила безмятежная молодость, которой (как и старости, впрочем) было чихать на человеческие игрушки: лодчонки, джонки, бригантины, баркентины, корветы, галионы, галеасы, каракки, фрегаты, собры, пинки, линкоры, мониторы, на все Трафальгары и Гангуты оптом и в розницу. Океан и его моря не запоминали всю эту людскую календарную требуху, принадлежали другому времени, космическому, единомоментному, единосущному, именно сие космическое, космогоническое время растворено было в водах, позволяло реке держаться русла, наполняло воду вечной энергией жизни. Недаром большинство водных тварей снабжены были личными часами, приливными часами, растворенными в протоплазме, заставляя крабов метаться по лабораториям в минуты, когда вольные родичи в отлив выходят на поиски пиши.

Поделиться с друзьями: