Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Среднее статистическое «духовной жажды» выражается в среднем предмете веры. Жажда эта порождает чаще не людей верования, а людей церкви. По нашему времени это естественно, ибо исходит из сложившегося годами и уже поколениями мышления субординационно — коллективистского.

Слабые верой приходят к церкви, забыв, что в России церковь всегда подрывала устои веры.

Невольная ошибка людей новой веры в том, что они, став людьми церкви, полагают, что стали истинно верующими. Божья благодать кажется им легко достижимой.

Если бы было так! Истинная вера дается с трудом. Либо собственным глубочайшим прозрением, либо принятой на себя мукой, либо строем и направлением

жизни, воспринятым с детства как данность. То есть, в конечном счете, той же выстраданностью, но исторической, семейнотрадиционной.

Глубокое же прозрение — явление редчайшее. Оно порождает пророков и апостолов, то есть не приводит к новой вере, а лишь вскрывает заложенное искони.

…Первые полтора года моего пребывания в армии были единственным временем, когда я жил среди людей, подобных Косову и Лебедкину, ничем не отличаясь от них по способу жизни, не будучи сторонним наблюдателем. Сама жизнь помогла мне принимать и усваивать практические понятия и душевное состояние новой среды. Это было большое везение, хотя в ту пору не всегда так казалось.

Я понял тогда, что народ не однородный фарш истории, а соединение личностей, из которых каждая способна сознательно и полноценно осуществляться согласно своей внутренней цели. Единство языка, культуры и судьбы порождает черты, сходные у многих, которые мы именуем народным характером. Но на деле народ — это неисчерпаемое множество характеров. В сходных чертах их нет ничего извечного, постоянного и застывшего. Напротив — свежесть и энергия русской нации, ее историческая неосуществленность способствуют развитию и постоянному изменению обстоятельств и характеров.

А общие, присущие русским черты, порожденные действующими факторами русской истории — безжалостной мощью и своеволием власти, беззаконием, скудостью быта. — есть черты не народные, а национальные. Это русский фатализм, неверие в прочность счастья, податливость перед насилием власти, компенсируемая жертвенным сопротивлением внешнему нашествию; безудержные выплески щедрости и гнева; умение ждать, мириться и. подспудно чувствуя неправомерность ожидания и примирения, предаваться жесточайшим мучениям совести, самоосуждению. внутреннему самоистязанию.

Современные почвенники под народом разумеют здоровое ядро нации, как бы неизменное во времени; вокруг же ядра — шелуха, наподобие луковой. Самые бездарные почвенники шелухой считают интеллигенцию, а власть, по их понятию, располагается в самой толще ядра, является ядром ядра и даже, может быть, чем-то большим, чем ядро; как у сумасшедшего: шар, внутри которого помещается другой, значительно больших размеров.

Почвенники — интеллигенты шелухой считают власть, бюрократию. Эта схема во многом симпатична, ее можно бы и принять, но с одной поправкой: народ, ядро нации, изменяется, а последние полвека довольно быстро, резко меняются социальная материя ядра и все его свойства. Само ядро отшелушивается во власть. И покуда идет это шелушение — власть у нас будет стоять твердо, ибо от ядра неотделима.

У славянофилов прошлого века были основания считать, что ядро нации неизменно. Ибо народ были крестьяне, среда, изменявшаяся крайне медленно по сравнению с эволюцией дворянства (от екатерининских вельмож до декабристов) или священства (от деревенского попа до Добролюбова). В славянофильстве, кроме того, содержалась и некая вселенская идея — православие, всеславянство. Недаром они славянофилы, а не русситы. Славянофилы были обращены к настоящему и к будущему. Наши же почвенники хотят, чтобы общество двигалось вперед задом. Они изображают народ тем же, что при старых

славянофилах, дворянах, хотя народ уже не тот, а дворян и вовсе нету. Борясь с мифом космополитически — интернациональным, почвенники создают свой миф — сентиментально — провинциальный, овчинно — лапотный, запечный. Своя вонь — лучший запах, как сказано где-то у Шекспира.

Запечный миф имеет свое запечное происхождение. Народ уже не крестьяне, но он еще из крестьян. И как в старину, построив новую избу, мужик в лапте уносил туда запечного жителя — домового — из старой хаты, так из отцовских и дедовских изб запечный миф переехал в Новые Черемушки.

В наше время нация — конгломерат, который ’стараются скрепить клейкой идеей исключительности: исключительность судьбы, культуры, характера, климата, природы, пространства, даже недостатков.

Нация самоопределяется вплоть до отделения. Отделения от человечества. В наше время разделение наций рождается на глазах на основе наречий, неправомерных границ, а главным образом — ввиду крушения вселенских идей и торжества идеи, которая сродни одиночеству.

Если вычесть из нации все слои, которые являются носителями идеи разделения, то есть слои власти и идеологии, интеллигенцию, дворянство, буржуазию, служилый люд, то останется уже не нация, а народ.

У народа идеи исключительности нет. Есть идея отличия — религии, обычая, нравов. Идея отличия, не более.

Идея исключительности прививается народу сверху, подменяет идею отличия и порой придает народам звериный облик.

…Еще во время войны русский народ были крестьяне. Война ускорила процесс разрушения деревни, гак называемую урбанизацию. Перед войной колхозники составляли половину населения страны, сельское население — две трети. Сейчас, я думаю, чуть больше одной десятой работает на земле.

Война уничтожила миллионов десять работящих мужиков. Столько же (кто помоложе), демобилизовавшись, до деревни не доехали, а осели в городах, сперва сбоку припека, при вдовах и перезрелых невестах, а потом отстроились, поселились, укоренились. И постепенно преобразовались в новый народ, у которого в памяти деревня, деревенское детство, мать и тятя, дядья и тетки, в памяти преобразованная в сельскую идиллию жизнь, — а в реальности хватка средних горожан.

Они-то и составляют народ.

Сознание этого народа еще не утрясенное, промежуточное. Этот народ душевно не порвал с деревней, а реально не порвал и с властью. Ибо шабёр, племянник, а то и брат, и сват — кто профессор, кто дипломат, а кто уж так залетел высоко, что, глядя, шапку уронишь. Уже не свой он, а все-таки свой — Вася, Федя, сыны Петра да Феклы.

Никогда еще поэтому вкусы и предрассудки народа и власти не были так близки друг другу. В этом смысле власть у нас народная, хороша она или плоха.

Не утряслись у нас толком ни народ, ни власть, потому и философия у нас еще не утрясенная, доморощенная, то такая тараканно — запечная, что повеситься охота от тоски, а то такая браво — залихватская, что тоже повеситься хочется.

А спорить — с кем спорить-то?

Ведь те, кто мечтает о сельских радостях, об огородах да хороводах, сами же первые в деревне снова не укоренятся, а скорее самолетом куда- нибудь махнут — в Париж, на предмет питанця отощавшей ностальгии. И так это, словно нехотя. Ну что ж — кто не хочет в Париж, можно пешочком обратно, в деревню…

Но, пожалуй что, хватит! Тирады моей без передышки хватило от Сулеймана до Ялокши — на восемь верст.

Но тогда разговоры и мысли у нас с Лебедкиным были другие. Как раз капитулировала Италия. Солдаты поговаривали:

Поделиться с друзьями: