Перед бурей
Шрифт:
"Я, В. М., ведь в сущности анарх", - с каким-то смешком заявил Савинков после поездки в Лондон и нескольких разговоров с П. А. Кропоткиным. Если бы Савинков всерьез мог сделаться анархистом, он, конечно, выбрал бы не коммунистический анархизм Кропоткина, а какую-нибудь разновидность анархо-индивидуализма.
Эстетство и духовный аристократизм потом бросили Савинкова на время в сторону "христиан третьего завета", Мережковского и Зинаиды Гиппиус, тогда почему-то вообразивших, что они должны создать какое-то "религиозное народничество" и сделать религию душой революции.
Савинков внес в террористическую среду новый тон, которого раньше, в демократические времена Гершуни, не было и в помине.
Это была своеобразная выправка и психология военно-террористического
После опубликования Савинковым, под псевдонимом В. Ропшин, "Коня Бледного", впервые раздались с разных сторон даже требования об его исключении из партии: морально-политическая сущность этого произведения одними воспринималась, как оплевывание террористов и партии, другими - как претензии на сверхчеловечество и проповедь аморализма.
{294} Савинков резко высмеивал все эти нападки, основанные на незаконном смешении героя рассказа, Жоржа, с автором, а остальных персонажей - с разными его товарищами по боевой работе. Мне казалось ясным, что если Савинков и вложил что-то "свое" в Жоржа, то иное "свое" он вложил в антиподов Жоржа; я знал, что Савинков, хотя и путано, и слабо, но всё же частично отразил в диалогах "Коня Бледного" кое-какие из глубочайших переживаний таких людей, как Каляев и Сазонов.
Я знал, что из своего каторжного захолустья Сазонов требовал, чтобы его тоже исключили из партии, если будут исключать Савинкова. Общее несчастье открытие провокации Азефа - сняло с очереди вопрос о "Коне Бледном": вокруг Савинкова сплотилось несколько человек, задавшихся целью новыми атаками "очистить террор от пятна", наложенного участием "великого провокатора"; но слишком ли были неблагоприятны внешние обстоятельства, вмешался ли случай, или Савинков оказался несостоятельным, как "единый глава" новой террористической организации, только из нее ровно ничего не вышло.
Савинков вернулся к литературе и в "То, чего не было" пробовал продолжить и углубить постановку морально-революционной проблемы, начатой в "Коне Бледном" - без всякого успеха. Высокомерно-пренебрежительное отношение к людям, иссушавшее его душу, могло дать только карикатуриста, а не художника революции. Верные своему догмату свободы мысли и критики, мы предоставили Савинкову право высказаться на страницах "Заветов": но не мало крупных партийных деятелей осталось "при особом мнении", готовые уже тогда отнестись к Савинкову, как к "отрезанному ломтю". В последнем отношении, пожалуй, они проявили больше проницательности по отношению к будущему, тогда как мы больше терпимости и уважения к формальным правам всякого несогласно мыслящего члена партии.
{295}
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Наши взаимоотношения с Польской Социалистической Партией (ППС).
– Доклад Пилсудского в Париже накануне 1-ой мировой войны.
– Разрыв ППС с ПСР.
– Война.
– Раскол в социалистических рядах.
– Социал-патриоты, интернационалисты и пораженцы.
– Циммервальдская конференция.
Канун первой мировой войны для нас был ознаменован внезапным острым расхождением с польскими социалистами в лице известной Партии Польских Социалистов.
С самого возникновения Партии Социалистов-Революционеров у нее как-то почти автоматически установились с ППС самые тесные и даже сердечные отношения. Уже в нашем "надполье", в "Русском Богатстве" Н. К. Михайловского, со всеми польскими делами и проблемами знакомил русскую читающую публику видный член ППС Людвиг Василевский, писавший под псевдонимом Л. Плохоцкого. Естественно, что он в той же роли перешел и в нашу "подпольную" "Революционную Россию". Далее, мы всегда считали себя непосредственными преемниками и продолжателями "Народной Воли";
а одним из ее замечательных организационных достижений считалось заключение федеративного союза с предшественницей ППС, польской партией "Пролетариат". То было формальное закрепление идейной солидарности русского и польского социализма в делах их общей, единой и нераздельной непосредственной революционной войны против самодержавия: "За вашу и нашу вольность!".В рядах основоположников и ветеранов нашего движения никаких расхождений по вопросу о наших взаимоотношениях с поляками тоже не возникало. Лично я всегда сознавал и {296} чувствовал себя в этом вопросе политически единодушным с такими людьми, как Лавров, "бабушка" Брешковская, Шишко, Волховской и др. Не иначе смотрели на дело и люди поколения, непосредственно предшествовавшего моему: Михаил Гоц, Минор, Гершуни. Всем нам были чрезвычайно дороги и святы великие традиции русского революционного движения, утверждавшие польско-русское братство еще со времен "декабристов" и кончая идейными основоположниками революционного народничества: Некрасовым, Чернышевским внутри России, Герценом и Бакуниным - за рубежом.
Я пишу это, чтобы объяснить, почему в рядах ППС господствовало тогда величайшее доверие к нашей партии и высокая оценка ее высоко над междунациональными распрями поднявшейся всечеловечности. Но именно поэтому, помню, на нас пахнуло чем-то необычным и тревожным от выступления Иосифа Пилсудского в начале 1914 г. Этот властный и энергичный лидер польского социализма всегда производил на меня такое впечатление, что социализм у него был лишь средством, а национализм целью. И оно было только подкреплено прочитанной им в Париже в январе 1914 года в зале Географического Общества лекцией, оставившей сильное впечатление.
Лектор показал себя человеком, знающим, чего он хочет, умеющим зорко следить за направлением общего хода событий, не боящимся предвидеть и предрекать ближайший их оборот и с ним сообразовать свою тактику. Пилсудский уверенно предсказывал в близком будущем австро-русскую войну из-за Балкан. Не было у него сомнений и в том, что за Австрией будет стоять - да и теперь уже скрыто стоит - Германия. Он высказал далее уверенность, что и Франции нельзя будет, в конце концов, остаться пассивным зрителем конфликта: день, в который Германия вступится открыто за Австрию, будет кануном того дня, когда Франции придется, в силу связующего ее договора, вмешаться на стороне России. Наконец, Британия, полагал он, не сможет оставить на произвол судьбы Францию. Если же соединенных сил Франции и Англии будет недостаточно, они вовлекут рано или поздно в войну на своей стороне и Америку.
Анализируя, далее, военный потенциал всех этих держав, Пилсудский ставил ребром вопрос: как же пойдет и чьей {297} победой кончится война? Ответ его гласил: Россия будет побита Австрией и Германией, а те, в свою очередь будут побиты англо-французами (или англо-американо-французами). Восточная Европа потерпит поражение от Европы Центральной, а Центральная, в свою очередь, от Западной. Это и указывает полякам направление их действий...
Не могу похвалиться проницательностью: меня осаждали самые разнообразные колебания и сомнения. Да, полагал я, гипотеза Пилсудского не исключена. Но ведь, если Россия потерпит ряд поражений, полунемецкая дворцовая камарилья сумеет примирить Николая с Вильгельмом не чересчур дорогой для первого ценою: они как-нибудь по-новому сговорятся о Польше, но никаких "освобождений" из этого для поляков не получится: просто германская доля в Польше увеличится за счет русской.
Я, увы, никак и представить себе не мог, чтобы Россия была выведена из войны и на время превращена в германского вассала какими-нибудь другими руками, а не руками Дурново и Протопопова, всегда предпочитавших сохранение дружбы с Германией. Того, что произойдет на самом деле, никто представить себе не мог: Пилсудский тоже не был исключением. Без этого никем не угаданного оборота событий план Пилсудского оказался бы карточным домиком, мечтой политического комбинатора. На этот раз, однако, история обманула все предвидения и все расчеты; но обманула так, что Пилсудский вышел на первых порах несомненным бенефициантом создавшейся конъюнктуры.