Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
На целых полчаса поезд задерживается на мосту через Вислу.
Здесь темнеет гораздо позже. Как в древней легенде, внизу грозно несется бурный поток. На фоне темнеющего неба угрожающе торчат балки моста.
В городе не видно ни одного огонька. Как в войну.
Видно, как, согласно строгому уставу, русские солдаты занимаются строевой подготовкой. С длинными винтовками на плече. Над казарменным плацем стоит облако пыли. Раздается сигнал трубы.
— Они выиграли войну, теперь им можно заниматься строевой подготовкой! — говорит кто-то. Так он пытается шутить.
Где-то вдали
Бывают такие часы, когда хочется помолчать.
Здесь еще осень. А вплоть до Москвы уже лежал снег. Здесь ничто не напоминает о приближающейся зиме.
Я лежу на нарах и размышляю.
Я еще раз повторяю про себя двадцать шесть адресов. Перед пересечением границы в Брест-Литовске (Бресте. — Ред.) я сжег записку, на которой были записаны эти двадцать шесть адресов. Я хорошо запомнил тексты писем для родных и близких, которые мне вручили оставшиеся в лагере военнопленные.
Все письма я тоже сжег. Я не мог рисковать. Ведь меня сняли бы с поезда, если бы узнали, что я пытаюсь тайно провезти письма в Германию.
Возможно, с моей стороны это была излишняя предосторожность. Комендант поезда пока еще никого не отправил назад в лагерь.
Даже того пленного, который продал в Польше соломенный тюфяк. Хотя многие из нас считали, что он заслуживает того, чтобы еще годик провести в России. Особенно когда он начал визжать:
— Я готов ничего больше не есть, только разрешите мне поехать с вами!
Но если бы в случае со мной дело с письмами обострилось, я бы так посмотрел на коменданта поезда, что ему не оставалось бы ничего другого, кроме как доказать мне, что у него есть право снять меня с поезда и отправить назад в лагерь.
Да в этих письмах и не было ничего такого особенного, что я должен был бы передать на словах.
Например, тот камрад, который в предпоследний день шинковал вместе со мной капусту и которого они еще раз послали учиться в школу в Москву, писал: «Моя любимая мамочка, я все еще остаюсь тем, каким был всегда, твоим любящим тебя сыном. И мое отношение к нашему Господу Богу осталось прежним. Не беспокойся понапрасну!»
Здесь отсутствовала мотивировка. Это письмо не было и особенно остроумным. И если его прочтет посторонний человек, то может истолковать его как ему хочется. Но для родных дома в Германии такие письма очень важны.
Прежде чем въехать в Германию, мы упаковали все свои вещи.
Потом комендант поезда приказал, чтобы мы прямо из вагонов выбросили вату из тюфяков и подушек.
— И не жалко им выбрасывать в грязь прекрасный хлопок?! — удивлялись многие из нас.
— Да бросьте вы, он только на вид такой красивый. У него такие короткие концы, что он ни на что больше не годится! — говорили другие.
В некоторых вагонах уже начали выбрасывать из тюфяков и подушек вату. Белые хлопья летали вдоль состава, и создавалось впечатление, что пошел густой снег.
— Какое свинство, весь участок дороги будет надолго загажен! — громко возмущались многие из нас.
В нашем вагоне мы решили, что выбросим вату в какую-нибудь канаву на ближайшей остановке. Но поезд шел без остановок.
Те вагоны, из которых
не выбрасывали вату, получили от коменданта поезда замечание.— Ну хорошо! — сказали мы, и на следующем перегоне из вагонов полетела вата из тысячи тюфяков. Клочки ваты оседали на телеграфных проводах, тянувшихся вдоль железнодорожной линии, а рельсы покрылись толстым слоем ваты и стали напоминать двор дивизионного медицинского пункта.
— Какое же свинство! — тихо роптали пленные.
На следующей станции польские железнодорожники остановили наш состав.
— Если на рельсы упадет еще хоть один клочок ваты, вам придется убирать весь участок дороги! — заявили они.
— Это вам уже не Россия! — с гордостью отметили мы.
Конечно, в этой гордости была известная доля злорадства, но это не было фашизмом. По крайней мере, со стороны немецких военнопленных. В крайнем случае со стороны русского коменданта поезда.
И мы едем дальше по спокойной, ухоженной местности. Уже несколько дней мы находимся недалеко от Франкфурта-на-Одере. Наш состав ползет как черепаха.
Но однажды уже в сумерках мы замечаем, что находимся в Германии.
Седая сгорбленная старушка стоит на перроне и смотрит снизу вверх на нас, как мы молча стоим в широко распахнутых дверях вагонов.
То тут, то там вдоль железнодорожной насыпи стоят люди.
Какая-то старушка нагибается и поднимает с земли полено, выброшенное из двери одного из вагонов.
И тут до нас доходит. Из всех вагонов начинают выбрасывать оставшийся горючий материал: дрова, уголь, а также лишние доски от нар.
Ведь они там, в Германии, мерзнут!
Но местные жители, видимо, прекрасно понимают, что можно получить от нас, возвращающихся из плена домой. Они поспешно собирают выброшенные дрова и кричат нам:
— Откуда вы родом?
— Радуйтесь, что вы дома!
— Добро пожаловать на родину!
И мы действительно очень рады, что вовремя сообразили, в чем дело, и выбросили им дрова.
И вот теперь наконец-то мы ощущаем себя немцами.
Глава 51
Седьмого ноября я получаю во Франкфурте-на-Одере русское свидетельство об освобождении из плена. Лагерь размещается в старых прусских казармах.
— Все антифашисты должны явиться в клуб, — так было объявлено.
Сорок или пятьдесят курсантов собираются в здании, в котором размещается антифашистский актив лагеря.
Я тоже иду вместе со всеми.
К нам обращается седовласый старик, назвавшийся представителем Коммунистической партии Германии в Западной зоне оккупации.
— Все не так уж и просто, камрады! — говорит он. — Особенно для товарищей, которым предстоит направиться в Западную зону. Прошу товарищей, которые остаются в Восточной зоне, пересесть на левую сторону зала!
Видимо, нас ожидает нечто большее, чем простое приветствие.
— Так, как я понимаю, все те товарищи, которые сидят справа от прохода, из Западной зоны. — Представитель Коммунистической партии Германии в Западной зоне устало улыбается и шутит: — Вот так выглядит новая Германия. Слева — Восточная зона, а справа — Западная!