Перехваченные письма
Шрифт:
Она жила для живота своего, она ждала от него ребенка, его части хотела, она хотела и его, и части его — и этим опять его же. Да это много… Я же хочу черпать из его богатой, чистой, как ключевая вода, души и делить с ним голос сердца. У меня живот не существует, но зато сердце еще сильнее бьется.
Я не страдаю от того, что приходится скрывать эти чувства, нет, наоборот, мне, кажется, еще теплее становится от борьбы — не с чувствами, а с тем, чтобы они в словах как-то не вырвались наружу. Я ощущаю какую-то внутреннюю удовлетворенность, гордость, что мои чувства тебя выбрали, тебя осветили так ярко, мой прекрасный Николай. Мои чувства к тебе слишком высоки для того, чтобы я могла страдать тогда, когда твои будут обращены к Бете. Я знаю и буду знать, что ты меня тоже всегда любишь, только берешь меня в Бете и Бетю же находишь во мне, когда ее с нами нет. Я тебя не перестану любить, но моя любовь перейдет к вам обоим. Чего я теперь только желаю, так это
6 ноября 1942
Очень тяжело мне было прочесть ваше письмо. Об облавах на румын я знал, но об участи наших близких узнал только от вас. Шуре боюсь писать и не знаю, что с ним. Не знаю, как поступить, чтобы узнать, ибо писать им, может быть, нехорошо для них. Страшно подумать, что с людьми теперь делают. Немцы меня не удивляют, но остальные противны… Ведь все, что произошло, можно было заранее предвидеть, можно было что-нибудь сделать, — никто пальцем не двинул, всяческие препятствия чинили и чинят несчастным, которые хотели спастись.
Твердо надеюсь, что ваш сухой рассудок жестоко ошибается. Если война затянется еще на 2–3 года, как вы думаете, в Европе ничего и никого не останется. Никто не выдержит. Я думаю, что больше года никоим образом не придется ждать, но, надеясь на всякого рода неожиданности, считаю возможным, что и раньше, может быть, даже и значительно раньше. Надо только дотянуть, а это очень трудно, в особенности в моем положении.
Очень мне теперь тоскливо: безделье, безденежье, а главное, все так затягивается, конца не видно, а петля все сжимается, становится все труднее и труднее жить. Немножко рисую портретики, карандашом, бесплатно. Очень хотел бы вас повидать, но не могу передвигаться.
Что касается Котляра, то мне определенно сказали, что лица, женатые на арийках, никакой опасности не подвергаются. Я это знаю из достоверного источника. Возможно, что он мог бы и не прятаться.
Как вы с картошкой устроились? Очень мне жаль, что кроме сыра ничего посылать не могу, пока, по крайней мере. Месяца через два будут яйца.
21 ноября 1942
На улице Тегеран, где я заходил в магазин, я встретил тетю Шуры, мадам Peisson. Она пыталась разузнать что-нибудь о своей сестре. Залманов уже дома, ему сделали операцию, сейчас он поправляется. Он уверяет, что Бетя находится в Катовице (это недалеко от Кракова) [268] . Это почти точно, сказал он. Питание там неплохое. Уверяют, что Бетя сможет дать знать о себе через шесть месяцев после отъезда.
Борис начал уроки русского языка с мадам Дюрасье (то есть именно он дает уроки, и я слушаю с кухни: труа это три — и она повторяет: c'etri). С карточками ее все устроилось. Циля в порядке, так же как ее сестра.
268
По-видимому, речь идет об Освенциме.
25 ноября 1942
Chers amies,
Спасибо за кофе, я вам отправил за это посылочку с сыром.
Тут теперь очень холодно, днем 2–3°, а вечером и утром 10°. Солнце показывается всего на несколько часов. Что вам посоветовать относительно ваших родных, не знаю. Я уже писал, до чего была трудной наша дорога, и если бы не тысяча и один случай, неизвестно, где бы мы были уже. Так и со всяким: один переедет, другого ловят. А канитель с евреями тут тоже. Общих друзей у нас теперь тут довольно много, на днях приехали. От своей судьбы уйти видно трудно, мы ползем, а судьба наша бежит.
В такой холодный климат, я думаю, с Мишей ехать не нужно. Теперь тут и печей, и дров нету. Мы с братом как-то устраиваемся греться по очереди у знакомых. Изо дня в день ждем снега, тогда, говорят, тут теплее. Из-за холода у меня нету даже настроения писать.
Мне все кажется, что скоро мы опять будем в Париже. Давайте надеяться на самое лучшее, быть готовыми к самому худшему et ne pas s'emmerder avant le temps [269] .
Всего доброго. Мишу целую, знакомым поклон.
269
Не суетиться раньше времени (фр.).
Из записей ноября 1942
Я только что вернулась из Plessis, где много говорила с Диной. Непременно хочется все изложить на бумаге, но спешу на урок. Я еще не завтракала, но готова работать весь день, не евши и не спавши. Дина очень меня успокоила. Я посадила хризантему на ее гробу, и я вижу теперь Дину все время у меня, около меня. Я могла бы написать, мне кажется, десятки страниц под ее диктовку. Вечером продолжу…
Десятый час, вечер того же дня.
Не помню дня, подобного сегодняшнему. Я его провела вне этой окружающей меня жизни. Я давно собиралась навестить Дину, то есть пойти к ее гробу. Первый контакт с ней был у меня еще тогда, за два дня до годовщины ее смерти, когда я боролась с собою и не решалась приехать в Плесси провести свои каникулы. Я обратилась с вопросом: что делать? — к Дине, и она мне тогда впервые советовала, и я до сих пор пыталась следовать ее совету, почти не задавая себе вопросов и не задумываясь о личных последствиях моего частого посещения Плесси.
Теперь Николай сказал о возможности Mme Durassier покинуть нас. На меня опять свалилась тяжесть решения: как устроить детей, как устроить дом? К тому же неприятное чувство сегодняшнего сна: я видела Николая, упрекающего меня в том, что я слишком много кокетничаю с мужчинами, у него было обо мне другое представление. Он думал, я чистая, искренняя, целомудренная, но, убедившись, не знаю откуда, в лживости его представления, он решил тоже перестать жить аскетом и возвратиться к дактило. Меня эти слова поразили как поражают выстрелом, и я, рыдая, восхлипывая, как будто бы защищаясь, крикнула: «Николай!» — и от крика этого проснулась вся в холодном поту. Это было к утру. Я затем не могла заснуть больше. В 7 1/2 ко мне в постель пришел Бобик, он так прильнул ко мне, что влил мне новый приток любви к нему, и к Степану и ко всем…
В девять часов я направилась на кладбище. Как только подошла к гробу и, перекрестившись, начала молиться, почувствовала около себя, но на земле, ниже меня, Дину. Я нагнулась, не могла стать на колени, земля была мокрая, а я была легко одета. И вдруг услышала себя говорящей громким, очень хриплым голосом, таким, какой никогда в жизни у меня не вырывался. Из моего горла выходили не мой голос и не мои слова. Но я была охвачена каким-то содроганьем и остановиться не могла. И голос молил: «Помоги мне воспитывать детей моих, детенушек, детишек моих, помоги мне, помоги мне следить за Николаем». «Но как, как мне это делать?» — прервала я. И разницей этих двух голосов так была поражена, что невольно стала оглядываться во все стороны. На всем кладбище ни живой души, меня охватил холод, я не могла двинуться с места. Я не слыхала больше хриплого голоса, но шопот все раздавался в моих ушах, давая поучения и указания, наконец, слезы перестали литься, и я почувствовала сильную утомленность.
Мне стало все ясно и легко, и явилось желание как бы отблагодарить. Я ушла с кладбища искать цветы, мне хотелось найти хризантемы. И все время у меня было ясное ощущение, что рядом со мной, держа крепко мою левую руку, ходит Дина, улыбается бледной, но спокойной, довольной, доброй улыбкой и, прижимая мою руку все сильнее к своей, говорит: «Не надо цветов, лучше масла и яблок для детишек, масла для детишек». Я долго ходила по пустынным улицам Плесси, разговаривая с голосом Дины. «Ведь, я потому не покупаю масла, объясняла я ей, что не нахожу, а не потому, что мне денег жалко». Пообещав найти масло и привезти в Плесси при первом случае, я все же отправилась искать хризантемы. Она весело и доверчиво шла рядом со мною. Я возвратилась с цветами на могилу, но сосредоточиться больше не смогла и так и рассталась с нею, как-то потеряла ее…
Около двенадцати я была у автобуса. Ни о чем другом, как о происшедшем со мною, думать, не могла. Она мне сказала, что не люблю я его, и просила ухаживать за ним. И мне стало ясно, это правда, конечно, я не люблю его. Его интересы да и он сам как человек мне очень близки. Я ему очень нужна, да и может быть, что и он мне нужен. Это мне казалось любовью. Я, видно, старухою буду, а все еще останусь наивной.
Он был, оставил бурю, и я завыла в ответ на четырех исписанных для него страницах. Я не должна была ему признаваться, что говорила с Диной. Мне тяжело теперь с ним быть и разговаривать.
Он хочет быть сильным, предпочитает говорить и петь хвалы аскетизму. Притворяется ли он, обманывает ли себя, хочет ли обмануть других, или только меня? Или он действительно живет во сне и не отдает себе в том отчета?
Мне тяжело, очень тяжело, неужели начну страдать за него. Из-за этого страдания ночью не спала. Не помню себя такою. Неужели имели на меня такое огромное влияние мои воспоминания пережитого на гробу Дины? Или борьба, чтобы скрывать от него мои чувства и переживания?