Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:

Дорогие Анна Осиповна и Ольга Михайловна! Шлю Вам свой сердечный привет и крепко целую. Не пишу, потому что если бы начала писать, то Бориного запаса бумаги не хватило. Живем очень хорошо. Пишите нам чаще и не сердитесь на нас!

Ваша Зина.

Вы видите, и Зина грамоте научилась.

Когда в ЛИФЛИ (бывший филологический факультет университета, выведенный в самостоятельное высшее учебное заведение) открывалась кафедра классической филологии, новый директор Горловский просил меня организовать ее.

Я стала отказываться в пользу Жебелева, Малеина, Толстого. Однако Горловский не принимал их кандидатуры и остановился на мне, т. к. мое научное лицо было широко известно, а он хотел сочетания академической школы Жебелева с новым учением о языке Марра. Я долго отказывалась. Я не имела стремлений к педагогической работе, никогда не преподавала,

а тут сразу профессором. Давно я примирилась с изгнаньем из стен высших учебных заведений; сколько я ни билась в свое время, никуда меня не принимали простым грецистом. И вдруг – кафедра.

Когда я пришла в ЛИФЛИ, ко мне вышел сам Горловский, еще довольно молодой, приятный, с розовыми щеками, державшийся доступно, но с достоинством.

Впервые я вошла в студенческую аудиторию 24 декабря 1932 г. Прием был небольшой, человек 10, все больше грецисты. Мне пришлось самой сочинять учебные курсы.

Я завязывала связи с классиками всей России, приглашая их на лекции. Я специально привлекала к работе всех, несправедливо затертых жестокой академической средой, всех, кого третировали Богаевский и Толстые. Я ввела в университет Беркова, Баранова, византинистку Ел. Эмм. Липшиц, когда та была в полном унижении, и отсюда началась ее блистательная карьера. Так у меня получали работу и становились на ноги Мих. Карл. Клеман, Ал. Ник. Зограф, Гинцбург (голодный переводчик Горация), Малоземова, Егунов, Доватур, Ернштедт, Раиса Викт. Шмидт, Залесский, Казанский, учитель Соколов, романист Бобович. Я умела находить применение для каждого, и меня увлекала широта, разрывавшая с приятельскими отношениями, круговой порукой. Научная работа кафедр была новшеством в то время. Но я придала ей первенствующее значение. Много читая сама, я вынуждала кафедру не отставать – и мы принялись за живую научную работу.

Пастернак – Фрейденберг

Москва <3.VI.1933>

Дорогие тетя Ася и Оля! Честное слово, – получив открытку, тотчас же стал отвечать закрытым, но в том-то и беда: закрытое бог знает куда меня завело и, без времени увянув от собственного многословья, осталось без конца и неотосланным. А время идет и Вы тем временем по праву меня свиньей считаете. Про наших верно уже от них самих знаете. Живут и здравствуют, и даже Лида еще службы не потеряла в Мюнхене, [101] что меня в общем страшно удивляет, потому что от одного недавно приехавшего немца и из вполне арийских источников знаю, что там форменный сумасшедший дом, и даже бледно у нас представляемый., Гоненью и искорененью подвергается даже не столько ирландство, сколько все, требующее знанья и таланта, чтобы быть понятым из чисто немецкого. Это власть начального училища и средней домхозяйки. – Правда, в последнем письме папа много говорит о скоро открывающейся выставке трехсотлетия французского портрета. Но, очевидно, сняться и съездить на выставку не так-то легко технически. Я телеграммою звал их сюда, а потом узнал, что и Вы их приглашали. Переписываться, во всяком случае, стало труднее. И так противно было по-немецки пробовать писать, что обратился к французскому языку, хотя знаю его плохо.

Все у нас здоровы. Лето проведем в Москве по финансовым и многим другим причинам. Не сердитесь на дам за их молчанье. Зина вечно в хоз<яйственных> хлопотах и работах. Женя зарабатывает, комсостав Кр<асной> Армии рисовала.

Обнимаю Вас крепко. Ваш Боря.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 30.VIII.1933

Дорогая Оля! По-моему, оба наши письма, твое и мое, – приступ сходного психоза. По-видимому, наши никуда не собираются трогаться, ни даже в Париж, не говоря о нас. На днях Ирина (Шура в Крыму) получила от стариков письмо, из которого заключает, что они остаются. А из того факта, что они – на даче, и по характеру снимков, которые Лида посылает своим знакомым с пляжа, никакой трагедии не явствует. Я писал им и на днях телеграфировал. Пропажа большого моего письма к ним – установлена. Другое, с теми же сведениями но в более приватном тоне, получено. Привет, жму руку, целую. Обнимаю тетю.

Б.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 18.Х. 1933

Дорогая Олюшка!

Как же это случилось, что ты профессор и у тебя кафедра, а я не узнал этого вовремя и тебя не поздравил! С чем только ни поздравляли мы друг друга в жизни, а с этим упустили.

У меня страшно болит голова, я только второй день с постели. Как-то вымылся я в ванне у знакомого в гостинице, а потом, позабыв дома гребенку, подобрал

у него в номере старую частую расческу, неизвестно чью, из разряда вещей, оставляемых прежними жильцами в углах выдвижных ящиков и пр., и в кровь изодрал ею кожу на голове. Царапины покрылись корочками, они долго не сходили, я стал этому удивляться, оформить удивленье во что-нибудь было некогда, пока это не дало мне жару и не свалило в постель. По вызове специалиста оказалось, что это не сифилис (в ХIХ-ом веке я бы иначе писал двоюродной сестре), не фурункулез, не экзема, а загрязненье кровеносной и лимфатической сетки, от которого через три дня ничего не осталось, кроме головных болей, обыкновенных, как мигрень.

Ты совершенно права насчет стариков. В двух-трех местах своего письма ты нашла слова для моих собственных ощущений (твое недовольство постановкой вопроса, взвешиванье преимуществ, с точки зрения комфорта, концепция Феди и т. д.). Я и сам высказал папе свое недоуменье по поводу того, что еще тут можно было бы готовить целый год, настолько дело все просто. Что касается потребности его в приглашении, то не относится ли это скорее к моменту выезда, а не въезда, и не в интересах ли вывоза вещей и чего-нибудь другого хочет папа заручиться официальным вызовом? Ведь тамошних законов и ограничений мы не знаем. Впрочем, это только моя догадка и, может быть, я ошибаюсь.

Перед перспективой перевозки вещей (холстов хотя бы) руки бы опустились и у меня, не семидесятилетнего. И в этом отношении также требуется подход более радикальный или, скажем, отчаянный. Согласится ли Федя взять на подержанье остающееся? Весьма в этом сомневаюсь. Но при официальном приглашении папа мог бы, может быть, найти поддержку в полпредстве. Хотя и это, при увеличивающемся дипломатическом напряжении, подвержено сомненьям. Одно ясно, формула взвешиванья должна быть именно твоя, и должна основываться на какой-то максималистской истине, а не на сравнении гарантированных вероятностей.

На днях я, по всей вероятности, уеду по делам в Грузию, [102] а когда вернусь, начну исподволь развращать наших в названном направлении. Хотя по твоему примеру и сам я недавно склонялся к выжиданью, но теперь мне вчуже страшно чего-то, и хотелось бы как можно скорее иметь их при себе, и налегке, в качестве «временных гостей» (для отвода их собственных глаз), т. е. не отягощенными иллюзорною ответственностью перед самими собою: правильно ли или нет разрешен ими этот шаг (точно жизнь математика, – вот опять оно тут, мещанское самомучительство, святошествующее и не святое).

Ах, много бы я мог тебе написать на эту тему пережитого и передуманного, но всякий раз, как в письме ли или работе подходишь к главному и уже готовому, потому что найденному до всего остального, то такая тоска прутковская охватывает (необнимаемости необъятного), что именно главное это и оставляешь в умолчаньи. Не потому, чтобы мысль изреченная была ложью или вообще изреченью не поддавалась. Нет, нет, совсем не потому. Но физическое ощущенье бесконечности, коренящейся во всяком общем положеньи, так перевешивает у меня интерес к его содержанью, что я его изложеньем жертвую из какой-то внутренней зябкости, из страха озноба, который для меня неминуем на этом пустыре.

Оттого-то и захвачено у меня одно второстепенное, и сколько я ни писал, теза оставалась неназванной. У всех этих вещей отрублены хвосты, каждый из которых, если бы дать им волю, должен был бы разрастись в трактат или, точнее, в нечто бесконечное о бесконечном.

Тут-то и пролегает водораздел между гением и человеком средних способностей. Первый именно не боится этого холода, и только. И тогда, вопреки Пруткову, Паскаль охватывает необъятное и только и делает, что пишет принципиально о принципах и набрасывает бесконечность бисернее и непринужденнее, чем Бунин какую-нибудь осень.

Дорогая тетя Ася! Я только хотел поблагодарить Вас и Олю за Ваши письма и незаметно с Олею заболтался.

Страшно рад нашему единодушью, сложившемуся в разных городах, без уговора, по взаимно неизвестным причинам и в несходных положеньях. Именно это ведь и характеризует наше время. На партийных ли чистках, в качестве ли мерила художественных и житейских оценок, в сознаньи ли и языке детей, но уже складывается какая-то еще не названная истина, составляющая правоту строя и временную непосильность его неуловимой новизны.

Какой-то ночной разговор девяностых годов затянулся и стал жизнью. Очаровательный своим полу безумьем у первоисточника, в клубах табачного дыма, может ли не казаться безумьем этот бред русского революционного дворянства теперь, когда дым окаменел, а разговор стал частью географической карты, и такою солидной! Но ничего аристократичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая и хамская и пока еще проклинаемая и стонов достойная наша действительность. – Ваша, тетя, правда. Это я по поводу керосина, что Вы папе написали или хотели написать. Крепко Вас и Олю обнимаю, Зина целует и благодарит за память.

Поделиться с друзьями: