Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:

Твой Б.

14 июня, день рождения Тамары Николаевны Петуховой. Она мучит меня, чтоб непременно вечером к ней. День пасмурный, тяжелый. Душе тяжело. Ужасающе не хочется к Тамаре. Ну, просто не могу. Мама начинает упрашивать, чтоб не ехала. Нет, думаю, так докачусь до полной апатии, нужно преодолеть. Насильно, с тоской на сердце ухожу. По дороге покупаю у Норда конфеты и стою на Невском у трамвайной остановки. Подходит трамвай. Один советский гражданин, желая влезть, со всего размаха бросает меня головой о мостовую. Я падаю плашмя, лбом о камни. Гражданин, слава богу, в трамвай попадает. Остановка пустеет; кто-то с ужасом шепчется надо мной, но никто не помогает встать. Первое, что я сознаю, это ощущенье сознанья. Потом – есть ли у меня глаза. Есть. Встаю, обливаясь кровью. На земле вижу свою кровь. Боюсь тронуть, есть ли нос, щеки. Кажется, есть. Теперь сверлит одна мысль: мама!

Я должна во что бы то ни стало вернуться домой, но не идти в больницу. Иду, обливаясь кровью; платок носовой сам капает на пальто. Поднимаюсь. Вот наша дверь. Бросаюсь в ванную, оттуда говорю маме, что упала. Только после этого вхожу, подхожу к зеркалу. О, ужас! Я вижу над переносицей огромную дыру и в ней – свою лобную кость.

Тогда я ложусь, теряя силы, и еле могу вызвать врача и Лившиц. Врач велит немедленно идти в больницу. Иду пешком с Лившиц. Мне делают противостолбнячную прививку. На операционном столе накладывают швы.

В лице этого хирурга, Тюлькина, я нашла талантливого врача и преданного друга.

Я лежала долго. У меня было сотрясенье мозга, и меня лечили и терапевт, и психоневролог, и этот хирург. Во время болезни со мной случился припадок страшной силы, сопровождавшийся чувством ужаса: спазм сосудов сердца.

Пастернак – Фрейденберг

<29.VI.40. M.>

Дорогая Оля! Ошеломлен твоей открыткой. Как счастливо ты, сравнительно, отделалась! А может быть, и рана зарастет совсем гладко? Ай-ай-ай, ты подумай! Это ты наверное соскочила в обратном направлении (постоянная Зинина привычка). Она сердечно тебе и маме кланяется. Опять от папы из Оксфорда две открытки, вторая от 30/V, это после Бельгии и Голландии [128] – спокойные, как ни в чем не бывало. Достань журнал «Молодая гвардия» № 5–6, там мой Гамлет. Он вам не понравится непривычною прозаичностью, обыкновенностью и т. д.

Все же полюбопытствуй.

Твой Б.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 15.XI.1940

Дорогая Оля! Твое молчанье все больше тревожит меня. Что с тобою, все ли у тебя благополучно? Я боюсь задавать вопросы тебе, мне страшно их договаривать из суеверья. Напиши мне пару слов, успокой меня. Не в обиде ли ты на меня? Кажется, меня выругали у Вас в Ленинграде. Может быть, это так уронило меня в твоих глазах, что ты больше не желаешь знать меня? Или, может быть, действительно ты не понимаешь моей шутливости в отношении себя и тебя, и это тебя задевает?

Если бы ты только знала, как мне тебя недостает! Каким счастьем было бы, если бы ты могла немного погостить у меня. Как твое здоровье после весеннего падения? Неужели нет ничего нового относительно Саши? Я так встревожен твоей безответностью, что начинаю сомневаться в твоей собственной безопасности и собираюсь запросить Ленинградский университет, существуешь ли ты в природе.

Ах, до чего часто нужно тебя! Жизнь уходит, а то и ушла уже вся, но, как ты писала в прошлом году, живешь разрозненными взрывами какой-то «седьмой молодости» (твое выраженье). Их много было этим летом у меня. После долгого периода сплошных переводов я стал набрасывать что-то свое. Однако главное было не в этом. Поразительно, что в нашей жизни урожайность этого чудного, живого лета сыграла не меньшую роль, чем в жизни какого-нибудь колхоза. Мы с Зиной (инициатива ее) развели большущий огород, так что я осенью боялся, что у меня с нею не хватит сил собрать все и сохранить. Я с Леничкой зимую на даче, а Зина разрывается между нами и мальчиками, которые учатся в городе. Какая непередаваемая красота жизнь зимой в лесу, в мороз, когда есть дрова. Глаза разбегаются, это совершенное ослепленье. Сказочность этого не в одном созерцании, а в мельчайших особенностях трудного, настороженного обихода. Час упустишь, и дом охолодает так, что потом никакими топками не нагонишь. Зазеваешься, и в погребе начнет мерзнуть картошка или заплесневеют огурцы. И все это дышит и пахнет, все живо и может умереть. У нас полподвала своего картофеля, две бочки шинкованной капусты, две бочки огурцов. А поездки в город, с пробуждением в шестом часу утра и утренней прогулкой за три километра темным, ночным еще полем и лесом, и линия зимнего полотна, идеальная и строгая, как смерть, и пламя утреннего поезда, к которому ты опоздал и который тебя обгоняет у выхода с лесной опушки к переезду! Ах, как вкусно еще живется, особенно в периоды трудности и безденежья (странным образом постигшего нас в последние месяцы), как еще рано сдаваться, как хочется жить.

Представь, Дудлика надо определять в университет (естеств<енный> или физ<ико-> мат<ематический>): чтобы предупредить солдатчину, а то он все забудет, – как время бежит, –

а Леничка, совершенный дед, умный, строгий, восприимчивый (2 года 10 месяцев), так запутался в семейных осложнениях, что не считает Зину своей матерью и удивляется, зачем Женичке столько пап (он считает, что папа вещь производная от дома, и в каждом доме есть свой папа).

Но самое удивительное было с вестями от наших. Весной и в начале лета, когда я лежал в больнице, я мысленно распростился со всем, что любил и что было достойного любви в преданиях и чаяньях Западной Европы, оплакал это и похоронил, в том числе, значит, и своих. Особенно когда ко мне стало возвращаться здоровье и когда впервые, серьезно столкнувшись с медициной, я увидал, как дано мне еще жить и как много у меня еще сил, которых я не знал. Я думал, на что это мне и куда все это будет приложить, когда тем временем до такой неузнаваемости изгадили планету? И вдруг, о чудо, бог не выдал, свинья не съела! Стало возвращаться и это, мировое, здоровое, воскресло и вызывает тайное и всеобщее умиленье, скрытное и суеверное, как запретная (и самая сильная) любовь, – молодцы англичане, что ты скажешь! Но ведь еще рано, что еще будет, однако вместе с тем и не рано, потому что обо всех дорогих я знаю, что они есть на свете, и это солнцем встает каждый день над этой зимнею жизнью в лесу. Очень странно, что на этом обрываю письмо, писать можно было бы без конца, но напиши со своей стороны и ты, как и что, прошу тебя.

P. S. Напиши мне, пожалуйста, обо всех, о тете, о Клариной и Машуриной семье (кланяйся им, пожалуйста), о себе и о своих работах. Тебе, должно быть, очень трудно сейчас, не правда ли, – сужу по нашим затруднениям. А Гамлет начнет окупаться только года через полтора после постановки.

Вышел сборник моих переводов, [129] выбор случайный, больше половины – вещи безразличные для меня, но среди них, между прочим, и очень важный для меня Верлен, послать ли тебе?

Напиши хоть открытку, что ты и тетя живы!

Твой Б.

Пастернак – Фрейденберг

< Надпись на книге «Избранные переводы»>

Дорогой сестре Оле, с обычным у близких чувством нежности, вины и недоуменья перед быстротою жизни.

От Бори. 15.XI.40.

Переделкино.

Пастернак – Фрейденберг

27. XII.1940

Дорогая моя Олюшка!

Так как по странному совпаденью обстоятельств свои письма пишешь ты сама, то наверное отчасти знаешь их достоинства и не нуждаешься в их восхищенном описаньи. Да, но какое наслажденье читать их и получать! Какая бездна остроумия и смысла во всей части о Гомере и газете и Лариссе! Как удивительны слова о существе переводов, и как поразительно они выражают то самое, что я откинул в своем письме из опасенья, как бы эта тема не завела меня в бесконечность и не потащила за собою всего письма. А у тебя – в одной строчке!

Без конца благодарю тебя за скорый и такой драгоценный ответ, радостный, во-первых, своей талантливостью, а во-вторых, и утешительностью главных сведений. Опять была телеграмма из Оксфорда о здоровьи и благополучьи.

Но сейчас я огорчу тебя: умерла в Одессе Соня Геникес. [130] Она жила очень трудно и бедно в последнее время, но из гордости об этом не распространялась и до конца дней сохранила остроумье и изящество образованной женщины, выросшей в этом сознаньи и с ним свыкшейся. Из ее трех дочерей в Одессе осталась Тася, остальные кто где, но все – существа довольно странные, полуграмотные и дикие: вероятно, из эгоизма ими мало занимались, а потом этот эгоизм, единственное, что им сообщилось от родителей, у них удесятерился, поддержанный чувством дочерней мстительности.

Не могла ли бы ты узнать мне, как здоровье Ахматовой? Я знаю, что она очень нездорова, но хотел бы знать это все поточнее. Писать ей дело безнадежное, да к тому же я и не знаю, в состоянии ли она теперь отвечать. Справиться можешь как тебе будет удобнее, непосредственно ли по телефону, не скрывая кто ты и т. д., или же через знакомых и университет.

У меня какое-то предчувствие, что С<аша> скоро объявится. С этой верой и кончаю, вкладывая ее выраженье в свои новогодние пожеланья тебе и маме.

Крепко Вас обеих обнимаю.

Твой Боря.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 4.II.1941

Дорогая Оля!

Эти строки застанут тебя за повтореньем того оледененья, [131] которое ты так замечательно описала, или вскоре после него. Напрасно ты думаешь, что я это говорю, чтобы сказать тебе приятное. Ты сама знаешь цену своим талантам и характеру, что же удивительного, если я так ценю каждый их знак.

Поделиться с друзьями: