Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переселение. Том 1
Шрифт:

Дочь одеяльщика Гроздина считала, что лучше подкупить Гарсули: это обойдется дешевле, чем переселение в Россию. Она уверяла, что легко бы добилась, чтобы их попытка покинуть Австрию была предана забвению. Разве Гарсули не сказал, что списка генерала Шевича, куда они внесены, в Вене нет? И она-де готова сама отправиться к венецианцу. Или поехать в Вену к придворному советнику Малеру. И уверена, что тот не откажет ни в одной ее просьбе.

Говоря это, госпожа Кумрия приосанивалась, словно собиралась танцевать полонез. Надо признаться, что несмотря на то, что она родила уже шестерых детей, фигура у нее была еще весьма соблазнительная. Сохранилась и красота, как у всякой стройной женщины.

— Мне бы только новое платье, и я легко покончу в Вене со всеми делами.

Нам, Исаковичам, надо не переселяться в Россию, а отстаивать в Вене свои права. Придется, конечно, прихватить малую толику дукатов для венских господ. Золото отмыкает даже те двери, перед которыми бессильны и слова и слезы.

Бедняжка Кумрия чувствовала себя еще совсем молодой и была уверена, что замысел Трифуна и Павла переселиться в Россию сломает всю ее жизнь. Как раз тогда, когда ей представилась возможность блистать, подобно своим невесткам, на балах и в театрах Варадина и Темишвара, которые они по распоряжению Энгельсгофена должны были посещать, вдруг возник и все испортил план переселения в Россию.

К удивлению Трифуна, его жена, по мнению кирасир, хорошо танцевала полонез.

Юрат обычно говорил о Кумрии: «Стоит ей только надеть сапожки, и она уже пляшет!»

Еще больше поразило Исаковичей то, что она, родив пятого ребенка, изъявила желание посещать, подобно другим офицерским женам, школу верховой езды. Дочь одеяльщика, никогда до замужества даже не подходившая к лошади, не уступала супругам кирасир и показала себя в манеже отличной наездницей. Жена офицера подунайской милиции уже спустя несколько недель скакала на коне так, будто ее матерью была не Анна Павличевич, а какая-нибудь амазонка!

А вскоре она заткнула за пояс даже Анну.

Юрат, утешая жену, говорил:

— Я ей, душенька, поясок, правда, не затягивал, но у нее шенкеля крепче твоих.

Когда жены Исаковичей появлялись в театре, Энгельсгофен обычно говорил: «Die schonen Croatinnen!» [22]

Но когда он впервые увидел жену Трифуна, то не проронил ни слова. И долго не сводил глаз с этой красивой женщины, как обычно не сводил глаз в манеже с арабских кобылиц. Услыхав, что ей всего тридцать лет, а у нее уже четверо детей, фельдмаршал-лейтенант только пробурчал себе что-то под нос.

22

Красивые хорватки! (нем.)

Между тем кирасиры в Темишваре только и говорили что о жене Трифуна.

Кумрия не любила своих невесток. Варвару — потому что у той не было детей и эта веселая беззаботная пустовка не пропускала ни одного танцевального вечера и постоянно вращалась в обществе. Кроме того, Кумрию грызла ревность, потому что ее дети любили Варвару больше, чем собственную мать. Когда Варвара, надушенная и разодетая, появлялась в доме Трифуна, дети так и повисали на тетушкиной шее. И плакали навзрыд, когда та уходила. А мать смотрела на них удивленно и раздосадованно.

Кумрия не любила и жену Юрата, Анну, и не потому, что та в темишварской школе верховой езды считалась лучшей наездницей. Кумрию возмущало то, что Анна всегда слушала Варвару. Все, что говорила Варвара, для Анны было свято. Дочь одеяльщика считала, что она ничуть не хуже дочерей сенаторов, и этот двойственный союз невесток против нее надоел ей до чертиков.

Жена Трифуна не ладила и с Петром. Хотя они были почти однолетки, Петр Исакович казался ей желторотым юнцом, и она часто смеялась над этим молодым самонадеянным и весьма ранимым человеком.

А Петр Исакович, неизменно затянутый в шитый серебром доломан, в новых сапогах со скрипом, все это замечал и почти не разговаривал с невесткой.

Какое-то время Кумрия, как и Варвара, была необычайно привязана к Павлу, в семье его считали чем-то вроде пастыря, ведущего стадо. Только, когда он проходил, звенели не колокольчики, а шпоры.

Его благородие Павел Исакович — как обычно выражался Юрат — околдовал всех женщин

в их семье, околдовал он и Кумрию. Что бы он ни сказал, для Трифуновой жены это был закон. Когда Павел хвалил ее в доме, на балу или в манеже, Кумрия вспыхивала, окидывала его каким-то странным взглядом, потом лицо ее покрывалось смертельной бледностью. Они часто и много ездили верхом, но их дружба внезапно оборвалась, и никто не знал почему.

Самые лучшие отношения у жены Трифуна установились лишь с толстым и веселым Юратом. Кумрия радовалась и хохотала, как только он появлялся, и знала, что всегда может рассчитывать на его поддержку. Юрат любил своих детей, любил и детей брата, всех шестерых. Он был в восторге, что через десять лет их будет вдвое больше. Но в то же время жалел эту молодую многодетную женщину. И неодобрительно смотрел на то, что в семье ее сторонятся.

Однако и родные дети уже не любили так крепко свою мать, как прежде: они, видимо, чувствовали, что она ими тяготится. Кумрия кормила их, обшивала, обмывала, пересчитывала за столом, но обрывала на полуслове, и дети стали капризными, глядели буками, упрямились, когда мать подзывала их посмотреть, не завелось ли у них чего в голове. Они стали застенчивыми и замкнутыми, словно ощущали себя виноватыми в том, что живут на свете. По вечерам мать только и ждала, чтобы они шли спать. А они, уходя даже раньше, чем полагалось, укладывались в темноте и шепотом жаловались друг другу на нее. И нередко потом, глубокой ночью, горько плакали, таясь от матери, словно она была им мачехой…

Трифун в то утро, сидя на водоеме, с досадой ждал жену, которая очень долго не появлялась; он с тоской перебирал в памяти все то, о чем мы сейчас рассказали и что он-то отлично знал.

Майор терпеть не мог, если кофе приносили с опозданием. Когда после бесконечного ожидания под стук шлепанцев и позвякивание ожерелий из монет появилась наконец Кумрия, Трифун даже не повернул головы. Он ждал, пока уйдет служанка, которая принесла кофе.

Но и потом не нашел, что сказать.

Кумрия тоже не проронила ни звука.

После десяти лет брака и любви муж и жена сидели на своих трехногих табуретах словно глухонемые.

Выпив кофе, Кумрия мрачно, точно сквозь грозовую тучу, исподлобья покосилась на мужа. Трифун положил свой голубой гусарский доломан на колени и молча курил. Грудь его, где краснел сабельный шрам, была расцарапана.

Несчастная женщина, которой предстояло уехать через две-три минуты, понимала, что она не увидит мужа долгие месяцы, и, глядя на его огрубевшее и постаревшее лицо, думала о том, как прежде лежала в его объятиях, влюбленно гладила это лицо и эти волосы, в то время густые, шелковистые волосы цвета золота, заплетенные в косицу. Сейчас они стали сухими, жесткими и приобрели какую-то рыжую окраску, как у зверя. И глаза, прежде такие ясные и красивые, теперь налились кровью. И нос, прежде тонкий, орлиный, как у Павла, с ноздрями точно лепестки розы, теперь вздулся. И губы, которые она так страстно целовала, теперь отвисли и от вечного посасывания трубки скривились. Пожелтели и зубы.

Она отвернулась, уже раскаиваясь, что пришла посидеть последний раз на водоеме, и пожалела, что, не обращая внимания на слуг, не села сразу в повозку и не уехала, не простившись. Трифун молчал. А дочь одеяльщика Гроздина вспоминала, что ссоры ее родителей, свидетельницей которых она в детстве была, заканчивались быстро, как летние грозы. Никогда у отца с матерью не доходило до того, чтобы они не разговаривали час или два, не говоря уж о дне или двух днях. С этим бесконечным тягостным молчанием она познакомилась лишь в семье Исаковичей. Молчание Гроздина и его жены длилось обычно всего несколько минут, после чего супруги снова начинали щебетать, точно скворцы. И если Гроздин, бывало, вспылив, гневался на свою половину и в присутствии дочери орал: «Анча! Дочь твою эдак! Где моя игла?», то он в тот же миг спохватывался и спрашивал Кумрию, не слыхала ли она ненароком, что он сказал? А спустя две-три минуты буря проходила, и в доме все становилось так, как бывает после летней грозы, когда на небе засияет радуга.

Поделиться с друзьями: