Пересуд
Шрифт:
— Боитесь? — догадался Кобышев. — Вот и я боюсь. И все мы такие — верить боязно, потому что надо жить правильно, а это трудно, не верить тоже боязно — вдруг все-таки Бог есть и накажет? Я знаете что подумал? Поет, допустим, десять тысяч лет назад, в пещере, доисторическая мамаша своему ребенку колыбельную. А он улыбается. Или другая мамаша, египетская, еврейская, римская, неважно — тоже поет. И ребенок улыбается. И им так же хорошо, как тем, доисторическим. Или мамаша совсем современная. В «хрущевке», в особняке на сто комнат с бассейном, кому что досталось. Но ей хорошо — и ребенку хорошо. Или, допустим, мужчина и женщина любят друг друга. И, как бы это сказать, обнимаются. Какая им разница при этом — пещера, шалаш,
— Смысл чего? — уточнил Федоров.
— А всего. Да вы не напрягайтесь! — рассмеялся Кобышев. — Я сам этого еще до конца не понял. Но чувствую — где-то тут собака зарыта.
Федоров поинтересовался, за что сидит самодеятельный философ с техническим, как выяснилось, средним специальным образованием: курсы телевизионных мастеров закончил и на этом остановился.
— Да глупость, — неохотно сказал Кобышев. — Тестя убил.
— По неосторожности?
— Если бы. Ножом в живот по неосторожности не убивают. Ладно, это неинтересно.
И Кобышев замкнулся, уклонился от дальнейших разговоров. Видимо, неприятно было ему объяснять, почему между ним и тестем не возникло теплообмена.
А Федорову его простые, даже примитивные, если подумать, рассуждения, запомнились. И слова про душевное тепло показались точными. И подумалось, что сам он этим теплом пренебрегал, находя больше удовольствия в производстве интеллектуальной энергии. На чем, собственно, и погорел.
Вот там-то, в этой пересылке, он и пришел к окончательному своему этапу — к желанию отсидеть назначенный срок, выйти и жить ради того простого, что на самом деле является самым сложным и единственно необходимым.
До тоски хотелось в детство, в свой дом — подняться на лифте, противно и приятно пахнущем жилым человеком, к маминым пирожкам с домашним ливером («Обогащенным мясом!» — говаривал отец Алексей Петрович), до боли хотелось обнять жену, зарывшись в ее волосы, приласкать дочь. Хотелось также, буквально следуя вероучению (таким он его воспринял) Кобышева, зайти буднично в какой-нибудь заурядный магазин и улыбнуться продавщице — обменяться, то есть, задаром и запросто этим самым душевным теплом.
О кабинете своем, огромном, на сорок совещательных кожаных кресел, с дубовым столом, с умными и деловитыми лицами собеседников, подчиненных, товарищей, занятых огромным по масштабам и абсолютно ничтожным по наполненности душевной теплотой делом, Федоров думал с отвращением. Однако при этом предполагал со стыдом, похожим на стыд мастурбирующего подростка, закончившего дело и пообещавшего себе никогда больше этим не заниматься, что, если выпустят, скорее всего вернется он в свой кабинет, к своему огромному и бесполезному делу — как и подросток через пару дней совершит новый грех.
Но, может, и не вернется…
Теперь-то, после побега, точно не вернется. Никогда. Но уже по не зависящим от него причинам.
Надо было убежать не только из тюремной машины, а и от этих идиотов. Явиться в милицию, все рассказать…
Поздно.
Но, вероятно, что-то все-таки можно сделать в этой ситуации?
21.25
Мокша — Лихов
Федоров медленно поднялся, вышел перед пассажирами и сказал:
— Здравствуйте. Я Федоров Андрей Алексеевич.
— Тот самый? — узнала Елена.
Узнали и некоторые другие.
— А я все думаю,
где я его видел! — крикнул Димон. — Здравствуйте!— Тоже будете исповедоваться? — спросила Наталья.
— Нет. У меня все просто. Восемь лет за финансовые преступления. Два с половиной года отсидел. Оправдывать меня не нужно.
— Никто и не собирается! — сказал Тепчилин. — Из народа кровь сосал!
— А теперь вообще к бандитам присоединился! Все закономерно! — поддержала Наталья.
— Я не присоединился, — возразил Федоров. — Просто так получилось, что мы вместе сбежали.
— Он вообще ангел, граждане присяжные! — закричал Маховец.
— Я в ваши акции деньги вкладывал! Где мои деньги, где акции? — возмущенно спросил Димон. Никаких денег ни в какие акции он не вкладывал, но где-то читал, что кто-то вкладывал какие-то деньги в какие-то акции компании Федорова, вот и спросил — как бы за других обиженных.
— У людей жить негде, а у него дом сорок восемь комнат! — добавила Любовь Яковлевна, которая тоже где-то читала, что у Федорова очень огромный дом, с полсотни комнат, цифра сорок восемь сказалась сама собой — для точности. Точность убедительна, уж это Любовь Яковлевна знала как мастер торговли: скажешь, к примеру, покупателю, что пиво стоит не пятнадцать рублей, а двадцать, он может засомневаться, а скажешь, что двадцать один рубль сорок копеек — сомнений никаких не возникает.
Нина решила защитить Федорова:
— Он же не украл, он работал! Плюс прибыль! Нормальный закон капитализма, пора привыкать!
— Прибавочная стоимость, — поддержал и Тихон — отчасти с усмешкой, отчасти всерьез: его отец тоже много работает и тоже имеет для себя прибавочную стоимость, которую, правда, некоторые называют «откатом».
Мнения разделились и чуть было не возникла дискуссия на тему, что есть такое современный капитал и современные капиталисты и надо ли им давать развиваться или запихнуть всех в один мешок и утопить. Естественно, большинство склонялось к тому, чтобы утопить.
Масла в огонь подлил и Петр, добавивший от себя, что лично он именно у таких олигархов и угонял машины в пользу народа, а его за это обвинили вместо того, чтобы спасибо сказать.
— Ты еще успеешь выступить, — остановил его Маховец. — А теперь, граждане присяжные, кончай базар. Голосуем: кто за то, чтобы господина Федорова оправдать?
Подняла руку Елена: ей жалко стало одинокого Федорова, который, к тому же, был представитель обиженного частного предпринимательства, к коему она себя причисляла. Подняла руку Арина: Федоров казался ей симпатичным мужчиной, хоть и был очень небрит. Еще она это сделала наперекор матери, которая что-то зашипела и толкнула ее локтем. За оправдание была и Наталья — хотя она и считала, что быть богатым в России безнравственно, Федоров все же казался единственным среди захватчиков интеллигентом, а она всегда была за интеллигенцию. Присоединился к ней Курков — по тем же соображениям. Подняла руку и Вика: она ненавидела Маховца, а Федоров явно хотел от него отмежеваться. Тихону было, в общем-то, все равно, он не любил политику и экономику, но оправдать человека всегда лучше, чем осудить, поэтому он тоже был за оправдание. Подняли руки, конечно, и Нина Ростокина с Ваней Елшиным.
— Восемь! — бухгалтерским голосом объявил Притулов.
— Хорошо. Кто против оправдания?
Против были Желдаков и Тепчилин, Любовь Яковлевна и Димон, а также Татьяна Борисовна, которая вообще была против всех этих бандюганов: они погубили ее сына. А кто они там, душегубы или капиталисты, — без разницы. Все одни заодно, если подумать. Капиталисты наживают деньги и добро, вводят в грех тех, у кого этого нет. Жили бы все равно, ничего бы этого не было, рассуждала Татьяна Борисовна, забыв, что при социализме все жили равно, за исключением жуликов, но грабили и убивали не только жуликов, а равные таких же равных.