Перевод с подстрочника
Шрифт:
Поэт стал нервно сжимать и тискать ладонь Печигина своими мягкими потными пальцами, это было похоже на рукопожатие слепого.
– Вам передачи приносят? А то у меня ведь всё, что мне Шарифа шлёт, отбирают! Я ужасно голодаю, постоянно хочется есть! А не отдать нельзя, могут ударить, побить! Я очень боюсь физического насилия! Меня уже били!
Фуат стянул с плеча футболку и показал большой лиловый синяк на пухлом предплечье, потом, доверительно глядя на Олега, приспустил тренировочные штаны – на бедре красовался еще один громадный кровоподтек. Печигин в ответ продемонстрировал свои.
– И вас тоже?! Негодяи! Мерзавцы! Ну, ничего, когда он придёт, я ему расскажу, как с нами здесь обращаются. А он обязательно придёт ко мне, я в этом ни секунды не сомневаюсь.
Олег ответил, что единственную передачу у него тоже отобрали, но в следующий раз он может взять с собой на прогулку и поделиться с Фуатом своей порцией хлеба. (Хлеб выдавали с утра по полбуханки на весь день.) Кроме того, со дня на день к нему на свидание придет девушка, которая непременно принесёт ему не только подстрочники стихов Народного Вожатого, но и съестного, и тогда поэту тоже достанется. Фуат еще теснее сжал Печигину руку и всхлипнул от растроганности, кажется, не только носом, а всем своим всколыхнувшимся телом.
– Спасибо! И за стихи спасибо! Ваш перевод моих стихов навеки войдёт в русскую поэзию! Как Данте Лозинского и «Фауст» Пастернака – я ведь всё это на русском читал, по-коштырски их нет еще. Да, так всё и будет! Я знаю, я это предвидел! И если я даже вообще не выйду отсюда, это только лучше. Что может быть лучше для старого поэта, чем смерть в застенке по ложному обвинению?! Теперь, когда самое важное уже написано, когда мои стихи стали законами и государственными программами, когда они навсегда изменили страну, где я жил!
– Но ведь никто же не знает, что они ваши! И никогда не узнает! – Из-за того, что приходилось перекрикивать шум голосов, Печигин почти проорал это в заросшее густым волосом мясистое ухо поэта.
– О, вы меня недооцениваете! – Фуат поглядел на Олега искоса и победоносно усмехнулся. – В каждой строке я оставил отпечатки пальцев своей души! Текстологам будущего не составит труда распознать их. А Рахматкул позаботится о том, чтобы мои стихи дошли до них – в этом его задача, его роль в моей драме! Высеченные на мраморе, сохранённые в президентском архиве, они прибудут в будущее целыми и невредимыми – и истина будет установлена! Так что всё идет, как я задумал. И следователи, и надзиратели, и даже подонки эти, которые меня били, и, конечно, сам Гулимов – все они в действительности работают на меня! В этом подлинный смысл всего, что они делают, пусть они сами о нём и не подозревают!
В словах поэта звучало такое неопровержимое, торжествующее безумие, что Печигин хотел промолчать в ответ, но потом всё-таки не выдержал и спросил:
– Ладно, про Гулимова я понял, но следователи и надзиратели-то почему?
– А потому, что такая у них задача в моём замысле! Да! За всё нужно платить, и они взимают с меня плату. За стихи, становящиеся реальностью, нужно платить жизнью – и я готов! А иначе они остаются просто словами, которым грош цена!
– У меня был друг в Москве, талантливый поэт, тоже считавший, что стихи, не способные преобразить мир, ничего не стоят.
– А кто из нас, поэтов, так не считал? То есть были, конечно, те, кто думал иначе, – но они не в счет. Рембо, сюрреалисты, самые лучшие, самые радикальные, писали, чтобы изменить мир, и расплачивались за это своей жизнью.
– Мой друг сжёг свои стихи и погиб в пожаре, возникшем из их пламени.
– Прекрасная смерть подлинного поэта!
– Скорее, обычная смерть алкоголика. Не будь он вдрабадан пьян и не усни в кладовке, он наверняка загасил бы огонь и остался жив.
– А это уже от нас не зависит. Мы пишем наши книги, а они пишут нас! То есть нашу судьбу, нашу жизнь и смерть. И ничего с этим не поделаешь! Видите: хотел сжечь свои стихи – и сам сгорел! Нас не спрашивают! От нас требуется только готовность идти до конца.
Фуат
снова сжал Олегу ладонь, словно заключая с ним союз, заручаясь его поддержкой и обещая свою, и Печигин почувствовал, как от того, что в словах поэта была, возможно, доля истины, его безумие становится только заразительнее, от него уже не получается просто отмахнуться. Оно имело отношение и к Олегу и проникало в него вместе с исходящим от Фуата затхлым запахом давно не мытого тела, обволакивало и окутывало его. Печигин поспешно вырвал свою руку и подумал: «Ну уж нет. Не собираюсь я идти ни до какого конца. Идите без меня. И вообще я всего лишь переводчик – мне-то за что расплачиваться?!»На следующий день Олег взял с собой на прогулку половину своей порции хлеба – четверть непропечённой серой буханки. Фуат сразу же запихнул бо€льшую часть в рот, остаток спрятал в тренировочных штанах. Работая челюстями, он благодарил Печигина одними глазами и пару раз погладил по тыльной стороне ладони. Вокруг них мерили шагами двор другие заключённые, один, блестя на солнце лопатками, отжимался от врытой посредине скамейки, в углу четверо коштыров, сев на корточки, что-то химичили, и скоро оттуда потянуло запахом терьяка. Фуат прекратил жевать и, приподняв кверху лицо, втянул его расширившимися ноздрями, зажмурившись от удовольствия. Потом сказал мечтательно:
– Люблю этот запах! Давным-давно не употребляю, а запах все равно люблю! Сколько мы когда-то с Рахматкулом терьяка выкурили – не сосчитать! Он ведь настоящий терьякеш был! Отпетый! Да и я старался не отставать. Хотя угнаться за ним было нелегко. Я хоть один терьяк употреблял, а он и сухту, и ширу – никакой осторожности не знал!
Фуат глубоко вздохнул, и кислое тесто его с трудом помещавшегося в потной футболке туловища поднялось и осело.
– Теперь как почую этот запах, сразу молодость вспоминается! Как мы с ним тогда куролесили! Чего только не вытворяли! Обкурить терьяком ишака или лошадь, напустив дыму им в ноздри, и смотреть потом, как они станут взбрыкивать и скидывать хозяев или поклажу, – это ещё самая пустяковая была из наших шуток. Он, Рахматкул, придумал. А бывало, зайдём в чайхану, сядем и давай обсуждать между собой, но так, чтобы все слышали, всякие злодейства, которые мы будто бы совершили или ещё только собираемся. Соревновались, кто страшней придумает, а сами смотрели, как народ на нас косится – и к выходу, к выходу… Трусоват у нас народ. Рахматкул это называл негодяйствованием. Нынешние его биографы об этом, конечно, не подозревают, и в официальной биографии президента Гулимова вы такого не прочтёте. Вы там много чего не прочтёте. Например, как он принёс свои первые стихи в журнал «Звезда Востока» и, когда главный редактор, отказав в публикации, зачем-то вышел из кабинета, помочился в его стакан с чаем. Непохоже на того Народного Вожатого, каким вы его видите по телевизору, правда?! Но это он сам мне рассказывал, и как – с гордостью, с восторгом! Интересно, сейчас он вспоминает хоть иногда о тех своих подвигах? Да, по части негодяйствования мне за ним было не угнаться. Зато писал я лучше! Я вам говорил, что он меня своим учителем называл? Говорил, да? Ну ладно… А сколько стихов под терьяком было написано! Все мои первые сборники! Поэтому критики их и разнесли в клочья – где им, советским критикам, было понять мои озарения?! Вот когда мои стихи под именем президента стали выходить, тогда они по-другому запели! Тогда до них вдруг разом дошло, с чем они имеют дело! Поняли, ничтожества, что меня будут читать, когда от их сгнивших костей и пыли не останется!
Несколько заключённых перекидывались рядом скрученным из тряпок мячом. Один швырнул его в сторону Фуата, другой, ловя, сильно толкнул не успевшего посторониться поэта. Фуат пробурчал в его адрес коштырское ругательство, а когда тот свирепо оглянулся, поспешно повернулся к Олегу.
– Видите?! Видите, как они со мной обращаются?! Смотрите и запоминайте, что приходится выносить лучшему из ныне живущих поэтов! Когда выйдете отсюда, всем расскажите! Вы должны всё запомнить, ничего не упустить, чтобы, когда окажетесь на свободе, об этом узнали другие! Они должны это знать!