Переворот
Шрифт:
Но у Эзаны не было желания стать вождем. Давать советы, спокойно выдвигать возражения за чашкой стынущего шоколада, тренировать машинисток, подписывать директивы, снимать пачки статистических данных с консолей картотек, видеть, как в наименованиях и цифрах выражена страна со всем ее смутным грузом озадаченности и непонимания, и, главное, одеваться как сановник, любоваться своим изображением на почтовых марках и иметь награбленное ко Дню Великой беды состояние, которое лежит в Швейцарии на закодированном счету, — вот это ему нравилось, не то что быть вождем. Ведь вождь — по безумию или доброте душевной — взваливает на себя все беды народа. Таких безумцев в мире немного, этим и объясняется сумбур руководства в мире. Кроме того, Эзана не замечал, чтобы деятельность вождей была очень продуктивна или прогрессивна — результатов, по-настоящему меняющих условия жизни людей, добиваются никому не известные люди, накапливающие правильные деяния и небольшие улучшения, люди, не обладающие особым даром, но наносящие завершающий штрих и приходящие
Он прокрался по коридору и наконец добрался до лестницы. Люминесцентные оранжевые стрелки указывали вниз, и надписи на шести языках гласили: «ТОЛЬКО ВНИЗ». У Эзаны были основания спросить себя, действительно ли для него есть место. В своем дешевом одеянии из старого мерикани, чьи полы били по подкашивающимся коленям и округлостям зада, он чувствовал себя словно бы уже перенесенным в эту неясную загробную жизнь, так монотонно гарантированную бессвязным бормотанием Мухаммеда. Эта лестница ведет вниз, в школу для девочек или в тюрьму, где диссидентствующие местные вожди и молодежь, пристрастившаяся к контрабандным комиксам, проходят курсы политического перевоспитания с семинарами на тему «Тысяча способов использования земляного ореха», а для тех, кто попадает сюда вторично, — «Идеи Иосифа Сталина». Эзане нечего было делать ни в одном из этих семинаров — его образование было закончено. Вопреки всем указателям он пошел вверх по лестнице, на тот этаж, где находилось его служебное помещение. Воспоминание о его кабинете — косматый ковер, письменный стол со стеклянной крышкой, поднос для «Входящих», поднос для «Исходящих», маленькая подставка с печатями и рядом весы для почты — жгло Эзану, как видение оазиса жжет воображение путешественника в пустыне. Сев в свое кресло, он мог снова взять в руки рычаги управления государством. Хотя Эллелу и далеко, он почувствует, что страна зашевелилась у него под ногами, машина прогресса заработала. Неожиданная размолвка по поводу Гиббса и Клипспрингера забудется, как женский каприз. Они с Эллелу нужны друг другу, как земле нужно небо, как путешественнику нужен верблюд. Один принимает решения, другой их осуществляет. И Эзана уже почувствовал себя уютно, снова сидящим на своем месте и подключенным к терминалам власти.
Прежде всего — он это неожиданно понял со всею ясностью администратора — надо охладить пыл Клипспрингера. Эти американцы на словах ворочают миллиардами, а потом выходит, что они промывали вам мозги. Не важно: вашингтонские ветры быстро выметут его и появится новый подрядчик. Что же до русских, он постарается избавить Куш от этого неистового зла. Эзана не сомневался, что за печальной распрей с президентом скрывались обструкционисты и специалисты по смуте, пользующиеся неразберихой. Суперпараноики — назвал он однажды в шутку тех, кто разделяет сегодня мир. Он находил и тех и других примитивно вульгарными в сравнении со старыми империалистическими державами, которые в своих холодных загородных домах и канцеляриях в стиле барокко по крайней мере делили между собой завоеванные континенты, поглощая различные деликатесы, которым борщ и гамбургеры в подметки не годятся. Эзана вдруг понял, что голоден.
Он прошел три поворота по гулкой чугунной винтовой лестнице и остановился у двери из металлических плит, на которых были выбиты цветы в стиле ар нуво. Эти веселые орнаменты привезли сюда французы — вместе с военной наукой, метрической системой и скрупулезностью. Эта дверь открылась от прикосновения. «Почему?» — подумал Эзана: ведь его стража могла прийти в себя и оповестить власти. Но какие? Устланные коврами коридоры с бачками охлажденной питьевой воды и грамотами о заслугах по службе под стеклом, с пробковыми досками, на которых пришпилены пожелтевшие, закрученные приказы по учреждению и остроумно аннотированные вырезки из «Нувель ан нуар-э-блан», были в этот час пусты, как долина, обитатели которой бежали прежде, чем появился обещанный слухами агрессор. Узкая дверь, которая вела в аскетичный кабинет Эллелу, была закрыта, матовое стекло темнело, непроницаемое, нетронутое.
Однако за более широким стеклом двери в кабинет самого Эзаны, находившийся шагах в двадцати дальше по коридору, за круглым столом, на котором лежали кубинские и болгарские журналы в ярких обложках с загорелыми красотками в капельках воды, нежившимися на пляжах Черного и Карибского морей, горел свет. Оттуда, словно из котлована, доносился гортанный смех. Эзана приложил ухо — ненормально маленькое и недостаточно развитое даже для черного — к стеклу. Вместе со смехом Кутунды он услышал другой голос, мужской, не стесняющийся своей громкости. Они ждали его и веселились. Эзана осторожно открыл дверь и прошел через свою старую приемную в кабинет. Там пред ним предстала ослепительная Кутунда в красном кружевном белье, с волосами, выкрашенными в платиновый цвет и высоко зачесанными; она, словно официантка, разносящая на коктейле закуски, протягивала сидевшему за столом мужчине проволочную корзинку с бумагами. А за столом сидел молодой человек с овальным лицом, который в свое время читал королю Коран. На нем по-прежнему была феска
сливового цвета, и его лицо цвета черного дерева было все так же спокойно, только сейчас он держал в руке черный, отливавший голубоватой белизной револьвер.— Мы нужны друг другу, — сказал он Микаэлису Эзане.
V
Эсмеральда Миллер была интересного цвета — серого, как опилки чугуна, такие мелкие, что глаз не может уловить отдельные зерна. По мнению Хакима, этот оттенок, похожий на искусственный, был продуктом ее убеждений и детерминизма в экономике. В то же время она была привлекательной молодой женщиной с узким, с выступающими челюстями, лицом, миндалевидными глазами в рамке очков с розовой пластмассовой оправой и завораживающей манерой задумчиво двигать нижней челюстью, словно проверяя коронки, поставленные отцом на ее коренные зубы.
— Чего ты пытаешься добиться, — спрашивала она молодого дезертира из Нуара, сидя по другую сторону стола в «Закусочной вне кампуса», или позже в «Мороженом из чистых молочных продуктов», или еще позже в кафе «Бэджер», где на полу лежали пропитанные пивом опилки и бормотала фосфоресцирующая реклама, — связавшись с этой сукой-маньячкой Кэнди?
— Добиться? Это вопрос, повернутый наоборот. Что говорит Фрейд? Удовольствие снимает напряжение. А существует напряжение, которое снимает траханье с ней. В сексе, несомненно, есть компонент мести, стремление согрешить, украсть конфетку у Чарли [39] и тому подобное. Что касается ее, то она помешана на родных. Тем не менее мы ладим.
39
Так иногда называют солдат в США.
— Она не подарок — этого ты не видишь. Она с ходу стала к тебе клеиться. А ты поддался. Ты уже несколько лет с этим живешь, а у нее на уме — захомутать тебя. Что будет, когда ты закончишь учебу?
— Я говорил ей не раз, что женат.
— На какой-то старой черной корове неизвестно где? Этой белой девчонке до той женщины так же нет дела, как клопу под камнем. Она не верит, что та женщина существует, и я тоже не верю. Да и вообще, кто говорит, что ты намерен вернуться туда? Это же факт, Счастливчик, ты такой же американский, как яблочный пирог. Я как друг пытаюсь научить тебя уму-разуму, а ты мне отвечаешь словами Дэвида Ризмана и слышанного где-то Фрейда. Я ж тебя люблю.
Последнее было сказано как бы между прочим, как произносят такие слова Боб Хоуп или Кларк Гейбл, но Феликс воспринял их всерьез и понял, что ее советы — сплошная пропаганда. Он решил поиграть с ней.
— Как мусульманин я вправе иметь четырех жен.
— Ерунда. Ты такой же мусульманин, как я — Папаша Уорбакс. Надеюсь, тебе все это не заморочило голову — это просто наша обычная национальная вывеска «Иду-к-Тебе, Иисусе» с некоторыми смешными добавками. Иншаллах.
— Я не высмеиваю твою веру, — сухо произнес он. — А насчет того, что я никогда к себе не вернусь, ты ошибаешься. Ты не следишь за известиями из Африки на последних страницах. Англичане уступили Нкруме, а де Голля вернули к власти, чтобы он положил конец алжирской войне. Только де Голль может обуздать военщину.
— Господи, ты становишься просто невыносимым, как только речь заходит о твоих великих людях. Де Голль — второй Айк [40] , только у него нос больше. Это же воздушные шарики. История делается внизу. Когда угнетаемые народы поднимаются, они просто берутвласть в свои руки, а до тех пор никто ничего им не дает. Франция может сколько хочет истекать кровью, но международный капитал не позволит ей отпустить поводья.
40
Имеется в виду американский президент Эйзенхауэр.
— По-моему, международный капитал уже решил, что колонии устарели. Появились новые армии в виде компаний и производимых ими хитрых товаров.
— Пролетариат...
— Какой пролетариат? Его нет. Покажи мне здесь пролетариев. Есть черные, которых держат в гетто из суеверного страха перед цветом их кожи, тем, как они вращают глазами, какие у них члены, точно плети...
— У иных толстые и короткие, — заметила Эсмеральда.
— У вас есть индейцы, — продолжал Феликс, — которые так и не поняли, что на них обрушилось. И затем есть белые рабочие, которые вопреки Марксу полностью включились в общество потребления, производя дрянь и покупая дрянь, напиваясь дрянью и ездя в дряни. Это, безусловно, революция — триумф излишнего. Если бы Маркс мог увидеть сейчас своих английских пролетариев, он бы не узнал их в размягченных, отупевших, насквозь пропитанных элем и одурманенных телевизором. Он считал пролетариат губкой, которую надо выжимать до тех пор, пока из нее не закапает революция. А вместо этого губка вобрала в себя излишки произведенной ее трудом продукции и раздулась, как положено губке. На нашей планете есть этакий ядовитый гриб, Эсмеральда, и мусульмане не совсем не правы, считая, что это от дьявола. Он вытесняет все доброе, он делает добро невозможным. Великие фанатики не могут больше появиться — их поглощают увеселения.