Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Персона вне достоверности
Шрифт:

Собственно говоря, мы должны признать, что само пробуждение есть не что иное, как ослабление до известного уровня, до уровня, где обнаруживается естественный строй вещей, того равномерного волевого напряжения, которое бдительно удерживает мир иллюзий от внезапных метаморфоз и бесследного исчезновения; погружение же в сон есть возрастание этого напряжения до определенной степёни, и не более.

Вы спросите, господин Председатель: не следует ли отсюда, что и во сне, и наяву мы имеем дело с одним и тем же миром, который, всегда оставаясь реальным — непреодолимо реальным, — лишь проявляет под воздействием, так сказать, волевого излучения высокой интенсивности некоторые свои качества — скрытые, необычные, но все ж таки постоянно ему присущие и, стало быть, совершенно естественные, а не приписанные ему фантазией?.. О, вы большой лукавец, вы изощренный лукавец, господин Председатель! Вы умело подталкиваете меня к весьма далеко идущему — прытко идущему прямо в область безумия — выводу. И ваши следующие вопросы, уже ласково поторапливающие меня на этом привольно-разухабистом пути: „А не кажется ли вам, уважаемый коллега, что „строй вещей“ в вашем сне даже более естественный, чем наяву? не приходилось ли вам ощущать, что этот красивый

город на холме… очень, очень красивый город на очень большом холме… и дворец, и литавры, и ваш замечательный мундир, который вам несомненно к лицу, и все остальное, нечаянно полюбившееся вам и как-то хитростно соединившееся в этакую устойчивую действительность, чуть-чуть, на самую пустячную малость действительнее другой действительности, тоже необыкновенно действительной, но иногда не совсем существенной? Вам даже случалось их немножечко путать — но это не страшно, не страшно, — случалось считать, что жизнь литавриста Ставровского — как бы ваша главная жизнь, а жизнь исследователя Кирсанова — это некое странное наваждение, не так ли?“ — эти ваши вкрадчивые вопросы я хорошо предвижу, как предвижу и ловкое появление здесь столь же вкрадчивых санитаров, а затем и стремительное превращение этой светлой аудитории в уныло сумрачную палату сумасшедшего дома… Но что я говорю! В подвижной и множественной реальности нельзя ничего предвидеть, ибо события здесь свершаются по закону причинной неопределенности.

Даром предвидения мы обладаем только во сне, где все предсказуемо в неизмеримо большей степени, чем наяву, где всякое следствие каким-то магическим образом выводится из причины, а причина волшебно угадывается в следствии, которое, в свою очередь, оборачивается причиной, порождая новое следствие, и так — беспрерывно, так — бесконечно и безначально. О, эта магия зачаровывает! Эта дивная магия такова, что если, к примеру, я иду во дворец, то я не оказываюсь сверх чаяния в хрупкой корзине аэростата над злобной толпой фузилёров или в каком-нибудь подозрительно тихом море на дьявольски быстрой шхуне, где мне суждено позабыть, что я шел репетировать новый вальс, сочиненный третьего дня доброй матушкой-генеральшей, супружницей атамана, страх как охочей до композиторства. Нет, господа, происходит нечто немыслимое и несбыточное: я попадаю именно во дворец! И это — поверьте мне на слово — является предвиденным следствием моего фантастически постепенного продвижения по известному мне пути моего восхождения вверх от петлистой-душистой Кавказской улицы по прямой, аккуратно мощенной булыжником Красной Горке, мимо дома старого каптенармуса, мимо нарядной Александровской Церкви, через южную арку Атаманского сада, густо заросшую дикой лозой, через сам Атаманский сад, где с полудня уже играют оркестры и вращаются в ароматном воздухе, возвышаясь над кронами лип и каштанов, расписные шатры каруселей, где гуляют степенно по широким аллеям отставные чины в белых штатских картузах и, покуривая в ротондах, крутят тросточки праздные франты, крутят пестрые зонтики юные дамы и мерцают, искрятся в струях теплого ветра над покатыми крышами павильонов разноцветные флаги из шелка на невидимых в мареве шпилях…

Да, господин Председатель, многие, многие вещи меня зачаровывают во сне. Но меня еще рано объявлять сумасшедшим.

Видение еще не овладело мною настолько, чтобы я перестал осознавать, что причинная обусловленность и последовательность событий, взаимозависимость и взаимосвязанность явлений, а также прочная оформленность и устойчивость образов — это первейшие признаки иллюзорности. Однако может случиться, что я утрачу способность руководствоваться этими азбучными истинами, а вместе с тем и способность отличать сон от бдения и мираж от реальности. Мое исследование, как я уже говорил, завело меня чересчур далеко. Оно вплотную приблизило меня к той границе, где нечувствительно исчезает из виду сам предмет изыскания — коварный предмет, который за этой границей открывает исследователю в полной мере свои наиболее сокровенные стороны. Но исследователь сновидения уже не является таковым, ибо, всецело проникнув в предмет, он напрочь теряет возможность не только вести бесстрастные наблюдения за состоянием сна, но и оценивать сон как сон, а себя — как исследователя. Впрочем, он может — очень даже может! — ощущать себя неким исследователем, если именно это ощущение лежало в основе его устойчивой грезы. С ним даже может произойти, господа, нечто совершенно невероятное: он может как-нибудь ненароком — в силу случайного интереса или побочной надобности, вытекающей из его иллюзорных научных занятий, — приступить к изучению как раз таки сна, подразумевая под оным саму действительность, то есть уверенно воспринимая бодрствование как нарушение нормальной (уже для него абсолютно нормальной!) деятельности сознания, а сновидческую реальность, которая его целиком поглотила, — как реальность господствующую и единственно полноценную. Но сможет ли он тем же порядком, продвигаясь, так сказать, с другой стороны, перейти по своим же следам границу? Не остановит ли его на пороге прозрения, в ту решительную минуту, когда останется сделать последний шаг, чтобы отринуть мнимую родину и вернуть свое подлинное гражданство, ужасающий стражник — вероломная мысль (будто бы трезвая мысль!) о надвигающемся безумии? Этого я не знаю. Скажу лишь одно: соблазн изучить предмет до конца столь же велик, сколь велика опасность слиться — и быть может, бесповоротно, — с воображаемым „я“.

Предвидя эту опасность — для меня особенно грозную, так как во сне я не склонен к какой-либо умственной деятельности, посредством которой я мог бы вернуться к исходному пониманию вещей, — я не раз уже намеревался прекратить свое изыскание. И я бы его прекратил, господа, если бы не одно обстоятельство. А именно: я так и не узнал ничего существенного, ничего определенного о том, что заинтересовало меня в процессе исследования самым решительным образом. Я говорю о сновидческой смерти… Во сне я еще ни разу не умирал! И это поистине странно, необъяснимо и поразительно. Смерть наяву постигает нас многократно, и мы превосходно знаем, что такое смерть наяву. Это иллюзия, трюк, весьма впечатляющий фокус, довольно трагический по ощущению, но все ж таки — фокус, и более ничего. После смерти мы чаще всего засыпаем и, как правило, тотчас же вспоминаем о ней во сне — вспоминаем с тревожным или насмешливым изумлением об этом назойливо

ярком событии, самовластно лишившем нас бодрствования. Но к бодрствованию мы возвращаемся вновь, позабыв даже думать о той эфемерной кончине, что призрачно нас постигла в какой-то затерянной точке нашего вечного бытия. Иногда в момент смерти сама реальность, будучи множественной и подвижной, а значит, всегда свободной от результатов собственного развития, немедленно упраздняет свершившееся, то есть дает нам спасительную возможность устремиться к переживанию совершенно иного фрагмента жизни, который никак не связан с фрагментом только что пережитым, досадно омраченным нечаянной смертью. Реже случается, что, скончавшись, мы продолжаем действовать как бы в качестве умерших, наш собственный образ при этом вдруг обретает особую тусклость, излишнюю легкость, чрезмерную проницаемость и прочие свойства, которые вызывают в нас ощущение затаенно-постыдной, необоримой и вместе с тем занимательной, а порою даже счастливой, ущербности. Но и это странное ощущение постепенно проходит, и мы вновь убеждаемся в неоспоримом — в том, что смерть, являясь, быть может, самым эффектным и самым загадочным фокусом мироздания, не прекращает существования, она лишь несколько изменяет его. Во сне я перестаю в это верить — и именно потому, что сновидческая фантазия не решается по какой-то причине проделать со мной этот фокус.

Впрочем, однажды она как будто решилась…

Спал я, должно быть, неглубоко, ибо события в моем сновидении выстраивались с неотразимой стихийностью и проворностью, как если бы то совершалось въяве…

Мне приснилось, что будто бы посреди оркестрантской комнаты на широком, приземистом канапе, застланном шелковым покрывалом, лежит, опираясь на локоть, матушка-генеральша в приклеенных черных усах, при сабле, наряженная не то махараджей, не то османским султаном. Рядом с нею гуляет по пестрому коврику, не сходя с него на паркет, господин войсковой атаман. И слышится мне отчетливо, что, будто беседуя с атаманом, генеральша капризно склоняет супруга не ехать теперь на рождественский маскарад в Офицерское собрание, где торжественно ждет атамана весь город, а веселой сенсации ради нагрянуть внезапно с подарками и оркестром в приютившийся на Песчаной улице, Богом забытый Аптекарский клуб, где тоже затеялся бал-маскарад. Атаман сердито ей возражает:

— Полноте, полноте, Анна Андреевна! Нам пора мыезжать. Извольте подняться!

Анна Андреевна вскакивает, вынимает саблю из ножен и, саблей указывая на меня, вдруг говорит супругу:

— Пашенька, Пашенька… — Она всегда его называет Пашенькой, хоть и моложе его лет на тридцать. — Пашенька, — говорит она, — а ты посмотри-ка на нашего литавриста! Он страх как похож на тебя… и осанкою, и бровями… Оденем его в твой мундир, и пусть его едет в Собрание в твоем „Руссо-Балте“ с караулом и адъютантами. А мы с тобой на лошадках — в Аптекарский клуб, цоб-цобей…

— Вздор!! — кричит атаман разъяренно.

И в ту же минуту лицо его как-то странно меняется, — так странно и быстро, что мне даже кажется — оно совершенно не изменилось, а это я, присмотревшись, только теперь и заметил, что оно выражает вовсе не гнев, а озорную, нервно-веселую озабоченность.

— Постойте-ка, Анна Андреевна, — говорит он с ласковой деловитостью, — а ежели он, сукин сын, не захочет наряжаться для вашей фантазии атаманом?

— Так мы ему голову сабелькой зараз-то и отрубим, — отвечает матушка-генеральша.

Атаман поднимает брови — он и доволен, и озадачен этим храбрым ответом.

— Что ж, — обращается он наконец ко мне, — слышал ли ты, любезный, какой тут у нас разговор приключился?

— Как не слышать, Ваше Высокопревосходительство, — слышал отлично! — докладываю я.

— Ну, а раз слышал — поедешь с Анной Андреевной на Песчаную — атаманом! в бензомобиле! — позабавить наших провизоров… А я и вовсе никуда не поеду. Таков мой сказ. Поспешайте же, поспешайте!..

И вот уже снится мне, что мы мчимся по городу с матушкой-генеральшей в „Руссо-Балте“ Его Высокопревосходительства. По бокам верховой караул, да только не с саблями и винтовками, а с алебардами и бердышами, сзади скачет, вся в дивных нарядах, атаманская свита, за ней — оркестранты, впереди, в свете фар — знаменосцы с войсковыми клейнодами и хоругвями… Матушка-генеральша мечтательно улыбается, указывает на звезды (она еще на Дворцовой площади велела шоферу откинуть верх) и говорит мне:

— Видишь, голубчик, сколько их нынче высыпало!..

А я не могу поднять головы, потому что я вижу только одно — что матушка-генеральша — прости меня, Господи! — смерть как красива и обольстительна, хоть и топорщатся на ее юном лице безобразно огромные смоляные усы… И еще я вижу, пожалуй, что ее тонкая ручка в корундах и изумрудах, которой она указывала на звезды, вдруг как бы спорхнула с ночных небес и выжидательно-нежно застыла у моего подбородка.

— Целуй же скорей, коли хочешь! — шепчет мне матушка-генеральша. А сама уж протягивает мне и другую ручку… И я целую, целую, уже позабыв обо всем на свете, и руки, и щеки, и ароматно теплую шею матушки-генеральши… И так чуден, так сладок мой грешный сон! И продолжаться бы ему в том же духе…

Но вот тут-то моя фантазия и повернула нечаянно на запретную тропку… Вот тут-то и выметнулся на мостовую, скакнув через ограду кленовой аллеи, вдоль которой мы проезжали, отчаянно ловкий всадник с винтовкой наперевес. И прежде чем караульные успели выбить его из седла теми громоздкими алебардами, коими их вооружили потехи и праздника ради, злодей (входивший, как выяснилось потом, в комплот каких-то свирепых смутьянов, мечтавших убить атамана) выстрелил трижды. Первая пуля задела мне левое плечо, две же другие — жестоко, очень жестоко ранили матушку-генеральшу.

Она скончалась в автомобиле, по дороге назад, во дворец…

Да, господа, она скончалась. Какое-то время спустя мне явилась во сне церемония ее погребения. Эта печально-величественная картина грезилась мне мучительно и настойчиво. И теперь, вспоминая ее наяву, — вспоминая подвижные облака над кладбищем, пирамиды пышных венков у отверстой могилы, источающей запах студеной глины, скорбные ряды обер- и штаб-офицеров, низко склонивших непокрытые головы, и торжественно мрачных мортусов, чинно расставленных с факелами по углам высокого катафалка, — я думаю вот о чем. О том, что в своем изыскании я был уже близок — так близок! — к открытию тайны сновидческой смерти, и о том, что открыть эту тайну почти невозможно, не утратив чувства реальности… нашей реальности, и не двинувшись дальше, дальше! — за ту границу…»

Поделиться с друзьями: