Персонажи альбома. Маленький роман
Шрифт:
Вечерами, прихлопывая на впалых скулах комаров, она размышляла о том, что цикламены летом любят прохладу, а гладиолусы имеют пристрастие к солнцу… из этого надо было сделать какой-то вывод, относящийся к хозяйскому саду, но она никак не могла догадаться какой и потому покидала стезю умозаключений и, приволакивая калошу, бездумно пересаживала цветы куда надо. При этом ее блеклый взгляд все чаще стремился к тому уголку сада, в котором под могильным камнем был похоронен хозяйский кот. Она думала, что там подходящее место.
Как-то вечером бывший маляр и муж, сам не понимая, зачем он навещает Марфушу, заглянул к ней. По дороге он предавался нелепым зрительным фантазиям, споспешествовавшим некогда выбору ремесла. Он умственно срывал крыши со встречных домов, продлевал вертикали, шире распластывал горизонтали строений, передвигал деревья и смещал сумрачные пятна в их тенистых кронах, впиваясь немигающим взглядом
Несмотря на сумерки и тучи комаров, Марфуша все еще возилась в саду, зачем-то прореживая тот самый куст теперь уже окончательно отцветающего шиповника с измятыми белыми лепестками и развалившейся махрящейся сердцевинкой. Увидав посетителя, она исполнила некогда вытверженный ритуал гостеприимства и, как положено, приветствовала гостя, проводила его в дом, но самовара не поставила, а села в столовой напротив визитера и, бледнея, стала на него смотреть. Чем пристальнее она на него смотрела, тем больше уходил от Марфуши, расплываясь концентрическими кругами и формируя вокруг беззвучный безвоздушный котлован, окружающий мир. Она вдруг почувствовала, что становится сама себе чужой, что в ней сякнет жизнь, и принялась всхлипывать, горестно приговаривая, что она – плохая, очень плохая. (Такое уже случалось – о собственных никчемности и порочности после ухода недолгого супруга Марфуша незамедлительно забывала). Вот и сейчас, глядя на него, она, сбившись, сказала, не то, что хотела: «Это ничего, что комаров много, даже, говорят, полезно… – и добавила: – Чего там, это что, и не такое бывает… – а потом удрученно дополнила: – Можно и потерпеть…» – и лицо у нее приняло отчаянное выражение.
«Ну…» – неопределенно вздохнул посетитель, подумав о том, что зря не пошел к мягкотелой поварихе из бывшей земской больнички, которая ему смутно кого-то напоминала, и стал ждать, что будет дальше. Но больше Марфуша ничего не сказала, чаю согревать не стала, а с дрожащими губами пошла в кладовку на топчанчик.
Еще раз вздохнув, бывший муж отправился в кабинет хозяина. Отдернув от стола кресло с подлокотниками, завершавшимися вздернутыми львиными головами с остервенело разинутой пастью, уселся, прочитал в раскрытой книге темную фразу: «Укоренены в бытии только превзошедшие его…», удивленно поднял брови, а потом, хмыкнув, смежил веки и несколько минут посапывал. Ему по какому-то капризу души вдруг припомнилось, как в детстве в сомнамбулическом состоянии он хотел помочиться в бельевую кладку комода. Потом была темная сутолока и расползавшаяся по телу боль. Он тогда спрятался в хлеве, из которого мать его частенько выпроваживала, если он засиживался на ведре, а ему не хотелось выпрастываться из влажного тепла, и он неотрывно смотрел на бесшумно шуршащие в корыте мягкие коровьи губы и выпуклое блестящее око, прикрытое коротеньким веком с редкими ресницами. Его восхищало, какая корова большая и какая она добрая. Из слухового окошка сеялась слабая луна, глаз кротко сверкал с подстилки, он прижался к мерно и глубоко дышащей коровьей плоти саднящей спиной… и ощутил спинку твердого резного кресла.
Открыв глаза, он отложил книгу с непонятной фразой и потащил к себе толстый художественный альбом. В течение часа бывший муж и маляр, а ныне начальник учреждения с неземным названием, негнущимися пальцами задирал папиросную бумагу, всматриваясь в картинки, вздергивая то одно, то другое плечо и отирая затекшие лопатки о высокую резную спинку кресла, а когда на столе иллюстрированным изданиям не достало места, раздвинул вширь локти и с ухмылкой прислушался к шумному обрушению томов на пол.
Наконец он оторвался от беспорядочно валявшихся на столе художественных альбомов, которые устал разглядывать, несколько минут сидел, угрюмо набухая и прислушиваясь к струению разогревающей тело крови, отдающемуся в ушах биению сердца. Потом раздраженно завозился локтями в жестком резном кресле, встал и, не потушив лампы на стройной малахитовой ножке под зеленым, обшитым стеклярусом, абажуром, вдвинулся в створки двери, ведущей в Марфушину кладовку, притворив их с такой силой, что дерево заскрипело.
Вечером другого дня Марфуша раскопала в уголке сада возле могильного камня над хозяйским котом глубокую ямку и, предварительно обильно полив землю, опустила туда корень
из семейства пасленовых, как-то чудно в сумерках сверкавший и напоминавший очертаниями растопыренные морковки георгина, а затем присыпала его песком. Разогнувшись, она неожиданно сказала самой себе вслух: «К дому прекраснокудрявой богини Цирцеи все устремились» – и, скверно хихикнув, озарилась насмешливой улыбкой, какой никто никогда на ее лице не видел. Она еще долго сидела в сумерках на скамеечке возле камня, переживая необыкновенное ощущение душевного и физического равновесия.К концу лета возле камня вырос изумительный цветок, колдовским и устрашающим обличьем сходный с чертополохом. В последний день августа Марфуша аккуратно окопала совочком, выбрала корень, обмыла, очистила его наподобие сельдерея, изрезала, измельчила, истолкла грубое туловище, и залила кипятком, чтобы отвар настоялся. Спустя несколько дней, когда маляр навестил ее снова, она, наконец, согрела для пришедшего самовар и украдкой подлила настоя в кружку, из которой бывший муж собирался пить чай. Однако, когда гость, взявшись за кружку, из нее прихлебнул, Марфуша страшно перепугалась и, рыдая, призналась ему в своем злобном бессмысленном действии. Как со всеми предками по мужской линии, страдавшими избыточным полнокровием, с недолгим супругом случился припадок. Бывший муж кричал и кричал на охватившую голову руками Марфушу. Крики становились отчего-то все протяжнее и протяжнее, и, наконец, ослабев, он проговорил неверными губами: «Мама», и начал как призрак растворяться в воздухе и испаряться в облачко на горизонте. Марфуша навсегда возвратилась в лечебницу.
2. Захватывающая радость
Если обратиться к дороге, по левую сторону деревня смыкается с кладбищем, летом из-за украшающих могилы розово-желтых бумажных цветочков по-францискански формально веселым и приветливым: мол, приходите, пожалуйста, – а не безалаберно русским: да ну, все там будем! Дом Марьи Гавриловны как раз на левом краю стоит. Той ночью во сне Марья Гавриловна долго пусто и бездыханно падала в пропасть, падала – знала, не долетит. А когда вернулась в себя на колючие остья тюфячка, ошеломило благоухание разбухших от дождя и грузно поникших соцветий сирени, плывшее от разросшихся кустов, которые навалились, сломав дальний штакетник у них на даче, и она, не размыкая век, увидела неровно растушеванные объемы: темные сгущения возле стержневых побегов и лучезарное кружево, обрамляющее сирени по краям… Мысль: жизнь большая была – подумалась не словами, а каким-то удивленным чувством, и только потом: как это в августе сирень? Ослабевшая Марья Гавриловна пошевелила губами испить нахлынувшего сырого воздуха, ей стало просторнее в груди, а потом сиреневый запах растаял. И снова была неопределенность.
Но днем у Марьи Гавриловны случилось еще одно неожиданное впечатление, на этот раз от фаянсовой с красной каемочкой дощечки для сыра, которую Груша для чего-то положила в баул, когда несколько лет назад укладывали для переселения в деревню самую нужную утварь, и до нынешнего дня Марья Гавриловна ее из баула не вынимала. Но нынче, когда все решилось и предстояло снова собирать вещи, она увидела дощечку и была не в силах отвести взгляда от желтых пузырчато-маслянистых ломтиков на белоснежном фаянсе, их тусклых бескрайних отражений в бочковатой стенке самовара, убегающего в зеркальную глубину призрака стоящей рядом чашки…
Три дня Марья Гавриловна не умывалась. Она перестала думать впрок, пила чай, не поев, и доила в хлеву Фрину, не сменяя платья. В Марье Гавриловне происходил умственный и душевный переворот. Что-то исподволь и постепенно завладевало Марьей Гавриловной, но когда она на это обратила внимание, оно уже было: очертания предметов обыденной жизни, вроде стола, табуретки и сложенной во дворе поленницы, отчего-то бледнели и расплывались, более того, домашнее имущество начало как-то подозрительно колыхаться и подрагивать, как колеблется растворяющийся в воздухе дым, так что впору было думать о небольшом землетрясении, но в то же самое время вещи, проживающие у Марьи Гавриловны в уме, сделались отчетливыми и тяжеловесными – из-за этого пришлось уделять им больше внимания. От неожиданности несколько надломившись, брови у Марьи Гавриловны приподнялись, а глаза прикрылись веками, но от того, что расширившиеся зрачки отказывались целенаправленно взирать на что-либо определенное, вбирая все, видела она только лучше. И главное, наконец, только то, что ей было нужно, хотя из-за взметнувшихся бровей выражение лица у Марьи Гавриловны сделалось несколько высокомерным. У соседей хватало своих забот. Да и кто бы мог случившееся в душевных глубинах Марьи Гавриловны углядеть: акушерке, которой больше по вкусу было медицинские советы рассылать из дому заглазно, все равно пришлось хлопотать с бабами, кому приспело рожать, а Фрина была поглощена собой, потому что дышала, жевала и переваривала.