Первая всероссийская
Шрифт:
— Вам, как будущему звену нашей организации, — извините, — прервал он себя, — запамятовал ваше имя-отчество. Как? Чевкин, Федор Иванович… Чевкин? Вы не родственник петербургскому Чевкину? Отлично, отлично, рад познакомиться… Так вот, любезный Федор Иванович, прежде всего запомните. Нашу Выставку сравнивают с теми, которые уже устраивались за границей. Это неверно. Всемирные выставки имели целью коммерцию и конкурс фирм. На них заключались торговые сделки, такого большого масштаба сделки, что в павильонах имелись отделения банкирских контор. Наша Выставка совершенно с этим не схожа, никаких конкурсов, никаких сделок, никакой торговли. Разрешено будет продавать лишь детские изделия ремесленных училищ, сиротских домов и домов инвалидов, да продукцию с действующих на Выставке машин. Это первое. Затем, цель ее: показать технические и научные открытия в их приложении к промышленности, в их полезной стороне для материального развития индустрии. Ударение мы ставим на практическом значении, на учебно-образовательном воздействии Выставки. Будут показаны образцы новейших наглядных пособий для школ, заграничные
И тут Делля-Вос как-то сразу, до самых ушей побагровел, и даже глаза налились кровью. Он судорожно двинул ящиком письменного стола, порылся, достал смятый газетный лист:
— Делаем, милостивый государь, не покладая рук, важнейшее для страны дело, отдыха не знаем, горим, — а полюбуйтесь, вот, вот, это наша отечественная пресса!
И он почти с ненавистью сунул в руки Чевкина старый номер «Современных известий», раскрытый на передовице под названием «Затея или предприятие?», один из тех, что лежали для справки у обер-полицмейстера. Федор Иванович не успел развернуть его, как Делля-Вос нетерпеливо потянул его назад и сам стал читать вслух, задыхаясь от раздраженья:
— «Все, что говорилось, говорится и впредь скажется о назначении Выставки, скажется лишь в закрасу… Истинный смысл Выставки есть пожива на народный счет, а кстати и ловля медалей, крестов, чинов, лент». Где вы все это, господа журналисты, видели, кого имеете в виду? И какой фатализм: «все, что впредь — впредь! — скажется о Выставке, — только в закрасу!» Дальше тут еще хуже… И какое лицемерие! Смеют пристегивать память Петра!
Он сложил газетный лист, опять положил его в ящик и как-то сразу успокоился.
— В каждом деле, господин Чевкин, могут быть всевозможные прорухи, и никто из честных людей не против критики. Надо же, однако, думать, что пишешь. За границей внимательно читают. Вчера на заседании профессор Богданов огласил статью, помещенную в венской газете: ни меньше, ни больше как призыв к приглашенным нами заграничным учреждениям воздержаться от присылки экспонатов! Русское правительство будто бы не одобряет Выставки, и она не состоится! Пришлось писать нашим поверенным по технике, в Вену господину Георгу Коху, в Берлин профессору Гроте, в Лейпциг Рудольфу Лейкарту, чтоб занялись тотчас же разъяснениями… Вот что делает наша пресса!
Федор Иванович вышел от Делля-Воса со смешанным чувством. Он разбирался в нем всю дорогу. А когда пришел домой, долго ходил по комнате, не отзываясь даже на приглашение откушать. Но так и не разобравшись до конца, махнул рукой, дал ногам своим опять броситься вперед мыслей, сел к столу и, разложив бумагу, стал быстро-быстро, долго не раздумывая, писать письмо в высшую инстанцию.
Начиналось это письмо «Ваше Превосходительство», а подписано было «Москвичь».
Глава вторая
НА ВОЛГЕ
Казанский учебный округ был крайне заинтересован в Выставке, и, что бы там ни писали и ни говорили о ней, в округе смотрели на нее утилитарно. «Утопающий и за соломинку схватится», — ответил маленький чиновник из округа одному из заядлых критиканов Выставки, начитавшемуся статей в «Современных известиях» и ученой статьи Наумова в «Отечественных записках»:
— Все эти возвышенные мысли господина Наумова, подхваченные нашими либеральными газетами, — насчет того, что не надо нам, дескать, почетные грамоты и медали раздавать, не надо устраивать в Москве, а лучше на местах небольшие музейчики с местным оттенком и вообще не надо бросать такие средства на барскую затею, все это больше говорится от незнания и чтоб показать свой либерализм. Пусть увеселенья и медали, но там покажут школы — наши и заграничные, образцы наглядных пособий. Швеция очень подвинута в школьном деле, полезно посмотреть. А курсы, задуманные его превосходительством военным министром? Зернышки, зернышки, либеральные слоны их топчут под своими пятами, а курочка по зернышку клюет, глядишь, и сыта будет.
Чиновник, говоривший так, вдруг воодушевился и схватил критикана за пуговицу:
— Я бы повел этих наших либеральных писак ну хоть по Симбирской губернии, — вавилонская башня. Одной мордвы там около полутораста тысяч, чувашей свыше ста тысяч, татар почти сто тысяч, по отношению ко всему населению это с лишком 30 процентов, а чтоб точно — 30,73. Вот цифра, понимаете? Почти треть всего населения обширнейшей губернии инородцы. Тут и язычники и магометане. Их учить надо, а где учители? Им школы надо, а школы где? И вот вам не из либеральных газет: три деревни Курмышского уезда, заметьте себе, целых три, — в марте нынешнего года собрали мирской сход, чтоб обсудить письмо нашего инспектора, господина Ульянова, о помещении для школы, три сельских общества, тут и волостной старшина, и сельский староста, весь цвет трех деревень, ну и мужики, разумеется. Постановили. А когда нужно подписаться, ни один не подписывается. Грамотных нет. Ни одного. На три деревни. Вот картина. Так я вам доложу, мы на эту Выставку не только инспектора, мы народных учителей, курсантов пошлем. Для них это Америка, высшее образование, пища духовная. Они там по зернышку, по зернышку, — а потом разнесут по своим уездам. А наши либеральные просветители всё на свой аршин меряют, для них это,
видите ли, брошенные деньги.Чиновник говорил совершенную правду, — все эти дни он был завален бумагами, какие пришлось рассылать по округу, командируя на Выставку инспекторов и народных учителей. И он, поседевший на своей службе, человек небольшого чина, видел и понимал, что такое эта Выставка для сотен людей, посвятивших себя образованию народа. Одни — с охотой, с высоким жаром сердца, другие — с оглядкой и страхом; третьи против желания, — но все они, вышедшие из темноты, должны были в эту темноту вернуться, чтоб нести в нее свет и знание. Словно гигантская стена вырастала перед задачей их, — стена невежества и суеверия, древних обычаев, жестокости, тупости, ненависти, скрепленная липким клеем привычных прописных истин, проповедей муллы, кликушеского шаманства и поверх всего — нищеты и убожества, жалкого быта, нескончаемого труда, нескончаемых обид и обираний от царских слуг, на которых нет управы. Школа в этой стене была, как новая, замурованная в ней обидчиками, непосильная, ненужная повинность, новый хомут на шею, — замученные шеи дергались, чтоб сбросить ее, — не нужна никакая нам школа, порешали сходы. А народные учители еще недавно сами были частью этой стены, которую предстояло им пробить и свалить. Ничего, кроме уездного городишки и редко-редко губернского центра, видеть им с детства не приходилось. Д тут вдруг — Москва!
— Представляете себе, Москва! — Снова, после долгого молчания, покуда критикан снисходительно сидел перед канцелярским столом и улыбался на то, что считают «проповедью малых дел», заговорил чиновник, обтирая пот с лица. — Будь я литератором, я бы сам это описал в романе или рассказе: Москва, где каждый камень пареньку как открытие, со всеми ее святыми, с Кремлем, с магазинами, экипажами, театрами, мостами, садами… Да он ошалеет, а тут Выставка, — все движется, шумит, гремит, знамена взвиваются, музыка плывет, и ведут по Выставке знающие люди, дают ему со всех сторон печатные бумажки в руки с объяснением, — ведут в школьные павильоны, показать технику, обучение, а он — ему все интересно, он перед каждым стоит, там, где ваш брат, интеллигент, мимо проходит с критикой «примитивно», «хаотично», он часами может стоять и стоит: вот машина действует, выпускает продукцию; вот Севастопольская оборона, вот почта и телеграф, — господи боже, да во всем его уезде еще телеграфа и во сне не видали, а на всю его губернию только один открыли, — и посмотреть бы, как он работает, как это такое слова по воздуху или по проволоке летят на другой конец земли. А спутник, подученный гид, торопит его к наглядным пособиям, к Фребелевскому детскому саду, к английской показательной школе Рэгби и к его собственной, народной, как ее надо строить у себя в деревне…
— Ну и будет у него кипяток в голове или каша, — ответил бесчувственный критикан.
— Для того и дается на командировку месяц, чтобы улеглись впечатления, — а надо бы, конечно, годик, чтоб он разобрался, — вздохнул чиновник. — Боже мой, сколько нас, кому эта Выставка была как бы как райский сон на всю жизнь…
И вовсе не только одним курсантам или народным учителям. Господа инспекторы народных школ тоже с волнением поджидали Выставку, бывшую для их работы неожиданным огромным подспорьем. Звание «инспектора народных училищ» учреждено было совсем недавно, и многие практики школьного дела, вроде барона Корфа, увидели в них цель — еще лишней проверки земства, лишнего ограниченья его прав в школьном деле, как, впрочем, рассчитывал и сам министр. Но вся Россия охвачена была в те годы горячкой обучить народ, этим полны были журналы, этого добивалась сама жизнь, и если любой человек смолоду молод, то, пожалуй, и дело любое — молодо в своем начале. Новые инспекторы, большая часть их, смотрели на свою обязанность скорей как на строительство и созидание, нежели как на присмотр и контроль. Что контролировать, над чем присматривать? Разливанное море темноты, нищеты, невежества было вокруг, невежества, которое силком требовалось тянуть к свету. И нужны были в помощь примеры чужеземных школ, начиная с самого малого, с вопроса, как строить самое здание школы, чем меблировать классы, из чего и какой формы делать школьные парты, — словом, не контроль, а заполнение пустого места в условиях почти невероятной трудности, против воли самого крестьянства, — вот какая задача вставала перед инспекторами народных училищ, и так именно понимал свой долг Илья Николаевич Ульянов.
Не только до рождения сына, то есть последние три месяца 1869 и первые месяцы 1870 года, — почти не пришлось ему бывать дома, во флигеле на Стрелецкой улице, но и весь следующий и половину третьего года в Симбирске — так захватила и завертела жизнь, хотя он действовал и работал по строгому плану, с точным распределением времени, не давая разбить свой график вторжением случайностей. Тотчас же по приезде он разослал по всем уездам Симбирской губернии опросные листы, а когда эти листы начали возвращаться с ответами, обработал их в таблицу и таблицу повесил на стенку. Картина была пестрая. На восемь уездов, равных по величине доброй части Европы, он имел всего 6175 учащихся крестьянских детей, из них девочек только одну пятую. Школ имелось 118 и 80 медресе, то есть училищ в инородческих селах, где муллы забивали детские головы непонятным для них Кораном. Инородческих школ и учащихся больше всего находилось в двух уездах, Буинском и Курмышском, — там числилось в Буинском — 44 школы и 46 медресе, а в Курмышском — 10 школ и 13 медресе. Но когда Илья Николаевич, сразу же по приезде в Симбирск, о чем уже было мною рассказано, стал объезжать эти дальние уезды, он увидел, как, впрочем, и в других уездах, что цифры эти дутые, школ, равно и учащихся в них, больше было на бумаге, чем в жизни. А те, какие были, — до чего в жалком, в нетерпимом состоянии находились эти школы!