Первая жена
Шрифт:
Я в трауре, я потеряна, слепа, у меня все сломано, я вся в грязи, я горю, дрожу от холода, я голая и мертвая. Но я есть.
Я старая — и тем не менее не такая, как была.
Ночные бабочки оставляют на пальцах золотую пыльцу — у меня, как и у этих бесцветных ночных созданий, по краям крылышек золотые полоски. Я лишь прах, но золотой прах для всех тех, кто захочет до меня дотронуться, для тех, кто будет любить меня. Я щедра на оставшиеся у меня дары.
Как я, обладательница ненадежного имущества (квадратный метр увядшей кожи, десять гектаров тающего под солнцем снега), могу запереть на ключ улетучивающиеся мгновения счастья? Как сохранить, в каком сундуке, под каким колпаком, чудо радуги или капли росы? Почему ничего нельзя продлить, почему все исчезает? Пока не стало слишком поздно, я хочу поделиться всем, отдать другим те чудеса, которые достались мне,
Прежде чем отправиться в одинокий путь в те края, которые мне неведомы, я хочу собрать под своей крышей слабейших, всех тех, кто, поддерживал меня в течение двух лет, выбиваясь из сил и оставлял мне свои голоса на автоответчике, хотя это было выше их сил: это та подруга, у которой рак, и другая, которая никак не может вылечиться от алкоголизма; и мой сосед, чей сын покончил с собой; одна женщина-фотограф, которую бросил мой муж; безработный приятель; старый овдовевший дядюшка; осиротевшая кузина.
«Вдовец и сирота — что за богатая идея! Ты что думаешь, так сможешь прийти в себя?» С тех пор как мы разошлись с мужем, родители мои находятся в беспрестанном беспокойстве, они обходятся со мной, как с больным ребенком; приходят каждый вечер со свежим хлебом и супом, который несут в термосе, а живут они в деревне на другом склоне холма; и в дождь, и в холод они выходят из дому, чтобы усесться перед моим телевизором и, время от времени просыпаясь, пичкать меня шоколадом. «Ну, съешь еще немного, — говорит мама, — ты такая худая, ничего не ешь, ну, возьми кусочек». Они любят меня, и от этой любви мне становится тепло; но любить умею и я, мама, я большая девочка, мне пятьдесят… Я очень похудела, это правда; возможно, я еще не настолько сильна, чтобы спокойно смотреть на счастливых людей или хохотать во все горло, но я могу уже отдавать свою ласку, успокаивать, охранять.
«Ты еле оправилась от депрессии, — ворчит мама, — и уже готова организовать на Рождество прием для калек! Хуже того, ты думаешь, не начать ли тебе работать в хосписе! Вот уж придумала так придумала! Представь себе, Айша мне все сказала, но что это за мысли такие, что проповедует тебе твоя подруга? „Программа паллиативных забот“ — какая еще программа? Это тебе, малышка, нужна забота… Кто тебе сказал, что тебе хватит сил помочь несчастным в их прощании с жизнью? Кто?» Кто сказал мне, что я такое смогу? Никто, просто я сама уже умерла. В одиночестве. И еще раз умру. Тоже в одиночестве. Мне хочется дать другим то, чего хотелось бы самой. Я могу просто подержать их за руку.
Рождество мы все-таки устроили. В доме, где сияли во тьме все окна, я собрала всевозможные несчастья всех возрастов, и суммой их стал веселый праздничный хоровод, круглый, как румяное яблочко! Дом, украшенный золотыми гирляндами и ягодами остролиста, сиял на снегу, как фонарик, всеми своими огнями, а из духовок струился аромат печеночного паштета, жареных каштанов, миндаля… О, скажите мне только, что этот дом, это тепло, это тело и душа — ваши, что я — ваша! Я хочу быть с людьми, любить, я могу любить: просить, принимать дары и дарить.
И даже ему, моему мужу. Эта книга, первая, которую он прочтет со всеми вместе, будет любовным письмом к нему. Конечно, мне надо было бы его запечатать, но в этом случае ему пришлось бы пылиться в известном «каталоге»… К этому же письму, толстому, сброшюрованному, переплетенному, которое не поместится в картонку с «картотекой», ему волей-неволей придется относиться иначе. Не так, как ко всем остальным. Наконец-то по-особенному!
С этим последним письмом, которое мне приходилось то и дело защищать от насилия со стороны его адресата, хранить, обходиться, как с хилым ребенком, мне пришлось поторопиться — я боялась, что для моей умирающей любви скоро не будет хватать пищи, боялась, что жестокость «мужчины моей жизни» заставит меня отойти от него раньше, чем я успею
сказать, что любила его… Пядь за пядью отвоевывала я у ненависти, чтобы поставить на ее место любовь, чтобы громче звучали вечные истины, а не изменчивые чувства, и каждый раз, когда неверный в очередной раз ранил меня, когда его удар достигал цели, я — безумству храбрых! — старалась не потерять той высоты, которую сумела отстоять.Помню, как нас в первый раз вызвали в суд (после двух лет споров и торговли), нам зачитали «постановление о невоссоединении семьи», и мы по длинным коридорам стали пробираться к выходу; мой муж, все еще муж — еще три месяца семейной жизни, новой, конечно, — наклонился надо мной сказать «до свидания», я протянула ему руку, он поцеловал меня в щеку и тогда, воспользовавшись тем, что наши адвокаты заняты своими адвокатскими россказнями и не смотрят на нас, я тихонько коснулась его губ своими губами, потом на перекрестке очередных коридоров мы, ни слова не говоря, расстались друг с другом, — каждый удалился под конвоем собственного защитника — я не оборачивалась, мне и так было слышно, как тают под сводами звуки его шагов… Для свидания до ближайшего вызова в суд не было никаких причин — увидимся дней через сто, двести, триста… Но, пробравшись через лабиринты Дворца правосудия, каждый со своей стороны, мы вдруг оказались рядом друг с другом на одном тротуаре. Адвокаты наши по дороге потерялись, день склонился к вечеру, кафе зажгли свои террасы, погода была теплая, и я услышала, как мой собственный голос произносит:
— Может быть, пообедаем вместе?
— Сожалею, — вежливо (он стоял в метре от меня) ответил он, — но я не могу встречаться с тобой, когда я один. Понимаешь, я не хотел бы делать ей больно…
Ну конечно же! Где была моя голова? Семь лет он делил меня, семь лет мучил (для нее — вторники, четверги, субботы, треть обедов, один уикэнд из двух и половина отпуска), семь лет рассчитанных, спланированных страданий — как же мне не вознести хвалы его деликатности, как не умилиться его новым манерам? Как старательно он хотел оградить ее от волнений! С какой жестокостью топтал меня! И вот он уже решает окончательно прояснить ситуацию, если я не очень поняла: «Я не хочу, чтобы она переживала то, что доставляло тебе столько боли. Я все понял. И решил измениться». Боже, какая передо мной разверзлась пропасть!.. Но я сама нарывалась на то, чтобы меня одернули, — зачем все время побираться? В тот же вечер я заставила себя взять в руки перо и с нежностью вспоминать мужа в своих записях, установить дистанцию между собой и собственным горем, для того чтобы заставить себя не реагировать, как хочется. Мне надо было научиться больше ничего не ждать, ничего от него не требовать. Научиться выживать лишь в его воспоминаниях, как будто я умерла. Последняя мольба Дидоны, ее последняя песнь: «Remember me…»
Нет, и этой малости было слишком: по какому праву я, даже превратившаяся в тень, насильно проникну в его будущее? Мне нужно принудить себя к любви к нему в закрытом пространстве прошлого, в том прошлом, из которого нет выхода, в котором существует лишь предшествующее будущее, мне нужно научиться безнадежно лелеять его образ, лелеять его для того, чтобы отдать другой, научиться любить, чтобы отдать. Так делают первые жены: кажется, на Востоке некоторые сами выбирают себе соперниц, украшают собственными руками конкюбинок своих мужей, благословляют эти новые браки и свою отставку, массируют ноги избранниц и радостно подтирают попу новым детям. Принимая свою отставку, они сохраняют за собой единственное преимущество — свое хронологическое первенство, единственное их «богатство» — это их возраст…
Но вот сюда-то и ударяет бита: я не была даже его первой женой! Самое большее, первой ex-aequo… Двадцать шесть лет назад он предложил свою руку и сердце двоим девушкам в один и тот же день. В понедельник утром он в сопровождении своих родителей встретился с моими родителями — в его обществе было принято соблюдать все правила; все вместе мы наметили, когда состоится помолвка и свадьба. Затем каждый отправился на работу; вечером, когда мой жених пришел к нам на обед (мы жили уже в одной квартире, несмотря на все приличия и условности), выглядел он так, как будто не расстался со своей холостяцкой жизнью, а по крайней мере похоронил все свое семейство в полном составе!
— Кати, — пролепетал он, с трудом разжимая губы, — у меня для тебя плохая новость…
Я испугалась: случилось что-то плохое, и это плохое действительно случилось, но такое, чего я никак не ожидала:
— Очень плохая новость, бедная моя Кату: я женюсь на Ирен…
— При чем тут Ирен? Вы же уже год, как не встречаетесь!
— М-м, нет, это не совсем так…
— Ах, так? Ну ладно, но это не причина, чтобы на ней жениться!
— Она ждет ребенка…
— Ирен? Ты ведь говорил мне, что она не может родить!