Первые проталины
Шрифт:
— Вот бы и обвенчались путем. Чтобы, значитца, по-божески. А то ведь ныне как: бумагу подпишут, сфотографируются, руку легистраторше помнут, шампанского лизнут под звуки… и на улицу — пенсию зарабатывать! А где слезы радостные, восторги благостные? Трепетание сердца иде? Тайна таинственная куды запропастилась? Ты вона-тка козлом блеешь, а получается, как на трубе архандельской! А почему, спроси? Потому что не помещения тута, а хра-ам! Всячецкую суету за дверью оставляли, когда в него входили. А входили зачем? Думаешь, только молиться? Да молиться-то где попало можно, хоть в пещере, хоть в фатере… Для трех главных дел строился храм. Ребенок родился — сюды его и принесут, перед дальней дорогой жизненной. Чтобы духу чистого высокого набрался. Далее, подросло дитя, жениться решило, опять его сюда приводят, чтобы серьезней мозгами думал, потому как не забавляться предстоит, а семью строить, дом. Ну а по
— Послушайте, бабушка! Да вам не метлой шаркать, вам лекции читать! О смысле жизни. Хотя бы в очередях. Или в поездах дальнего следования, — протянул Аполлон старушке огромную, как детский надувной шарик, грушу желтого, горячего цвета.
С этого дня запало Барнаульскому в голову — свадьбу играть. Даша не противилась, но и не лопалась от восторга, она как бы глаза на всю эту Аполлонову затею закрыла, предоставив ему суетиться в данном направлении. Нельзя сказать, чтобы она почему-то не доверяла Барнаульскому, нет. Она ему доверяла полностью, как доверяются люди счастью, пусть иллюзорному, но окрыляющему, хотя бы и временно. Не доверяла она себе. Своим возможностям. Инерция неудач настораживала, прежние фиаско на невестином поприще расхолаживали.
А Барнаульский так и ринулся в заботы, затраты, затеи! Снял с лицевого счета осевшие там музыкальные денежки, не одну тысячу рублей, и начал оригинальничать.
Сидя у Шишигина в дупле на каменьях, поглаживая невозмутимые кактусы горячей, взволнованной рукой, как котят против шерстки, Барнаульский расписывал Шишигину, зашнурованному в спальном мешке по самые уши:
— Даша не женщина, не жена. Даша — мир, судьба, произведение искусства. Только автор этого произведения не человек, а существо высшего порядка, гений!
— Инопланетянин, что ли? Из пришельцев? — раскрывал волосатую пасть рыжий Шишигин, потягиваясь в мешке, как в могиле. — Начитаются барахла разного… Фантасмагорий дешевеньких, досужих, ради металла липкого сварганенных, и раздувают жабры в восторге копеечном.
— Не бурчи, Шишигин, — выпячивал волосатую грудь Аполлон, невольно впадая в шишигинскую манеру изъясняться. — Ты кто сейчас есть? Одинокая, жалкая тварь. Мешок с… со скепсисом. Вот нарвешься, как я, на радость безмерную! Прохватит тебя ветром нездешним, вступит тебе в позвоночник не идея, не фантазия сумрачная, а музыка небес! Опалит на тебе, как на курице, все лишнее, не выщипанное… Вот тогда и посмотрим на тебя. Вот тогда и предстанешь, будто солнечный луч! Отраженный страстью и негой…
Шишигин невесело улыбается, скребет ногтями щетину на подбородке, стреляет в Аполлона желтым от длительного покоя глазом.
— Эк тебя рассупонило. Хоть студентам-медикам показывай. Меня, Аполлоша, не раз уже прохватывало. И вытряхивало не раз. И тебя вытряхнет! Ох и вытряхнет… До сантима, как говорится, до последнего тугрика. Совет тебе мой: работай, пиши. Не останавливай конвейер. Свершай. Чтобы струйка в сберкассе не иссякла. Иначе никакие пришельцы не спасут тебя от уныния. От прозябания на ветру жизненном. В сторожа ты не годишься: апломб. Философии своей не имеешь, того же «дуплизма» не разделяешь. Тебе если уж и дупло, то непременно кооперативное подавай. Пропадешь, одним словом, если песенки свои стрекозиные в ночной эфир запускать перестанешь. А в эфир-то их не при помощи зефира тихоструйного запускают, но исключительно при помощи старания: беготни по редакциям, по нужным адресам, по магазинам и ресторанам, где подарки для необходимых людей приобретаются. Меня не обманешь. Я все из своего дупла вижу. Оборвется струйка — и вся твоя затея с неземной любовью враз отпадет, завянет. В шалашах теперь, сам знаешь, не разживешься. Рыбу в ручьях выловили, дичь, которая осталась, сама не промах: голыми руками ее теперь не возьмешь, а на ружье запрет одиннадцать месяцев в году. Святым духом питаться? Это и вовсе из моды вышло. Кстати, за постой, — Шишигин палец о палец потер, указательный о большой, — за снятие у меня угла необходимость рассчитаться настала. Потому как сторожевой оклад у меня не ахти… А я не кактус, меня поливать иногда нужно. И не водичкой, а сам знаешь чем.
— Да не бурчи ты, Шишигин… Полью, не завянешь. Нужен ты еще людям… способным, любить. Поблагодари их за это. А работать я не отказываюсь. Всему свое время. Мы с тобой, Шишигин, одинаково самолюбивые люди, только, я удачливее. А ты самолюбивее. Но сейчас я не об этом. Сейчас я о Даше, вернее, о себе с Дашей речь веду. Понимаешь, Шишигин, с такой, как она, женщиной не хочется заурядно… По формуле: не хуже, чем у людей.
Надобно ярче, бесподобней, фееричнее! Не так, как на самом деле, но поэтичнее, понимаешь?— Понятно, — Шишигин надвысунулся из мешка, и в углу комнаты как бы возник его бюст, никем покуда еще не вылепленный, кроме матушки-природы. — Понятненько, ясненько, куда ты клонишь, донжуанишко второсортный. Все твои речи искрометные, фейерверки словесные — все они к тому, чтобы в загсе с Дашей не регистрироваться, Отгадал? Учти: не оригинально. Да и по бакенбардам схлопотать можешь. Не от меня. На этот случай у Даши братец имеется. Разрядник.
— Ты меня плохо знаешь, Игнатий. Я, конечно, птица другого полета, нежели ты. Перышки у меня и те забавнее твоих. Привлекательнее. Но комбинировать, что-то соображать, кумекать у входа в рай не стану. Войду с благодарностью и открытым сердцем! Дашин восторг, не говорю — любовь, восторг ее живительный — для меня свят. Заруби это у себя на своем кактусе рыжем! Ты, Шишигин, никакой ты не экзистенциалист. Трусишка ты — вот! Неженка. На ветру обуглиться боишься. А я говорю: вынут. Погоди-ка, безо всякой милиции извлекут. И кто бы, ты думал, на такое способен? Женщина. Она, Шишигин. Единственное средство в мире, способное тебя воскресить. И чует мое сердце: вьется уже над тобой отважная птичка, сужает круги… Недавно, когда ты под лестницей у себя в музее чай заваривал, влетела сюда одна рыженькая, на тебя похожая. Как бы случайно. Перепутав этажи… Я еще подумал: не сестра ли твоя? Только Даша ее сразу узнала, из-за плеча моего высунулась и сердечно так поинтересовалась у рыженькой:
«Это вы приходили тогда в храм Петра? Не лучше ли нам объясниться начистоту? К чему такая таинственность? Даже если вы не первая жена Аполлона, а всего лишь третья?» — выдала ей Даша, чем развеселила моментально и меня, и рыженькую незнакомку. А затем эта залетная канарейка пластинку Дашину как бы перевернула и резко так спрашивает нас обоих: «Шишигин дома?» А ты, Игнашка, притворяешься тут, в аскеты, в постники играешь. Врешь ты все, вот! В «дуплизме» своем ты до тех пор охотно пребываешь, покуда люди вокруг тебя шевелятся, по асфальту подметками шуршат. А замри, затихни вокруг все по какой-либо причине — враз выскочишь, заозираешься! «Ау!» — крикнешь. Без людей ты нуль, Игнаша. Как, впрочем, и все мы, грешные. А свадьбу непременно сыграем. И в загс, если Даша пожелает, сходим.
— Вот я и говорю: сходи! Уважь девку. Какая б она воздушная ни была, а загс этот самый и над ней довлеет, потому что — среда: не в безвоздушном пространстве живет, а среди мнений.
— Сходим, Шишигин. Только незаметно. Пешочком. Как в сберегательную кассу за получением денег, на которые потом разгуляться можно будет. И опять же — не по-купечески, не с разбитием зеркалов и витрин, а по-своему, интеллигентно, интеллектуально разгуляться! Где-нибудь в лесу ароматном, птицами набитом, или в городе Москве, среди людей занятых, мастеровых, с невыветренным восторгом в мозгах.
— И что же… безо всякого застолья? Без принятия вовнутрь? Без аренды столиков, без оркестра? Ор-ригинально… Тогда уж у меня в дупле.
— Еще чего. В таборе для начала. Или в башне. У Дашиных художников Башня из слоновой кости имеется. Храм искусств. Обитель. Вот достойное место для оформления чувств. Но скорей всего — в таборе.
— Так тебя, что же, всерьез, что ли, принимают в ее семье? Бывал ты хоть там когда? Появлялся уже?
— Нет, не бывал. Но Даша говорит — все обойдется. Поймут. И мне так кажется. Потому что приду я туда с открытой душой!
— Вот тебе еще один мой совет, Аполлошка: песенок своих стрекозиных там не играй, не навязывай. Не пройдут. Напортишь только себе.
— Да что я?! Да у меня есть другие сочинения. Я им «Осиротевшую мечту» или «Судорогу познания» выдам! Еще в консерватории напрягался. Говорили: шикарные поэмы. И в ногу со временем. Инструмент у них как? Не очень разбитый?
— Не знаю, не прикасался. Пианино как пианино. Старенькое, с подсвечниками. Только ты поосторожнее все же с «Судорогой» своей. Отец у Даши — простой мужик, без нюансов. Потом у них этот, друг дома один, постоянный, как бы комиссар доморощенный, отставник угрюмый по фамилии Лахно. Камень такой гранитный в галифе. Вряд ли судорогу переварит. Но главное — мамаша. Она верховодит. И воспитана в традициях. Скребанешь ей по уху своим сочинением, и — увы. Натура у бабули тонкая, смекалистая. Угодить надо всем, не спугнуть… А еще братцы! Георгий, старшенький, — инженер: видит насквозь, как прибор. Чуть что не так — сразу в ухо. На дуэль вызывать не станет. Прием применит — и считай носом ступени. А там их много: и приемов разных, и ступенек грязных. Да и поднадоело им изрядно с женихами дурацкими, со сватовством затянувшимся. Дашка чудит. У нее образ жизни такой составился, а родне печаль нескончаемая.