Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Не надо, не надо! — заворчал, отклеиваясь от тротуара, Аполлон и небрежно отряхивая серую пыль с темно-синего вельвета. — Ни грамма! Как стеклышко. И не жертву приношу, дяденьки, а сердце! Само собой получилось. Даже не верится.

— Так у вас что же, — заволновался Кузьмич не на шутку, — и эти, как его… штампики, того, проставлены?

— Заявление подано. Через неделю штампики.

— Тьфу ты, господи! — отмахнулась старушка разочарованно от непонятной для нее компании и, ворча себе что-то под нос, двинулась прямиком на красный свет поперек проспекта. Завизжали тормоза, но все обошлось. Старушка повернула обратно и, подойдя к Афанасию Кузьмичу, весело проговорила:

— Отпусти ты их, кормилец! Ну, дали промашку… С кем не бывает. Такие оба пригожие. Помилуй ты их, ради Христа. Слышь-ко… — потянулась бабушка ртом к уху фонарщика, но Дашин отец,

напялив перчатки, стал резво карабкаться вверх по скобам подъемника и через мгновение был уже там, на круглой площадке, огороженной перильцами. Затем он резко постучал железякой о перильца, и шофер Варфоломеич включил подъемник.

Так что, когда вконец растерявшаяся бабуля взглядом вслед за Афанасием Кузьмичом скользнула, находился он уже высоко в небе, где долго, с необычной медлительностью менял в фонаре люминесцентную лампочку, зорко при этом посматривая вниз то на горячую старушку, то на свою дочку с женихом. На землю фонарщик опустился, когда у подножия столба никого из этих людей уже не было. Аполлон с Дашей прошли в ателье, где невесте предстояла примерка платья, а старушка попросту испарилась, как дождинка небесная на раскаленном асфальте.

Платье Даше изготовили на месяц раньше указанного в квитанции срока, а именно в тот же день, когда они на Невском возле неисправного фонаря просили у Афанасия Кузьмича отцовского благословения. Аполлон небескорыстно улыбнулся мастеру-закройщику. Последовала ответная улыбка — и платье было готово. Как моментальная фотография в киоске на Витебском вокзале. Выйдя из ателье, Барнаульский, глянув на столб, сокрушенно покачал головой.

— Все! Довольно трепотни. Начинаю семейную жизнь. Без промедления. Дашенька, ступай в ателье и быстренько там переоденься в новое платье. В подвенечный свой наряд. А я тебя здесь в каком-нибудь такси подожду. И ни одного слова поперек. Хотя бы сегодня. Обещаешь? — привлек он ее к себе, попутно опалив горячими губами Дашино ухо.

Переоделась она быстро, любопытство подгоняло: что он еще затеял? Аполлон поджидал ее в машине. Посадил невесту рядом с огромным букетом роз, занимавшим полсиденья, помог расправить платье, чтобы не измялось. В загсе Аполлон забросал розами официальное помещение, подарил кому-то авторскую пластинку со своим изображением на конверте, показал кому-то свеженькие, «натуральные» билеты на самолет, спросил: что ему делать, так как завтра длительная командировка на БАМ с концертами в пользу тружеников начинается? Короче говоря, в виде исключения, совершенно секретно, а также бескорыстно отмолил себе укорочение срока «на раздумье» до минимума, то есть до «завтра в это же время»…

Когда на другой день со штампиками было покончено, Аполлон, снарядив кожаный сак со всякой дорожной всячиной — от зубных щеток до миниатюрных баночек с гусиной печенкой, — понесся вместе с Дашей в аэропорт. Даше он сказал:

— Это не свадебное путешествие, это сама свадьба. Считай, что уже началось. Не за столом, не под крики «горько», а вот так, в беготне, суетне, во взлетах и падениях, под горячие сосиски в буфете. У нас не будет обряда. У нас будет кейф. А затем — состояние непокоя, образ жизни, схожий с постоянным, вечным выздоровлением, вознесением над мраком. На два дня в Крым! А? Неплохо? Тебе ведь во вторник на работу? Вот и отлично. Обернемся. И учти, что это не пижонство, не игра в купчика затрапезного… Это деталь действа. Самое сложное и почти невероятное из всего, с чем пришлось мне покуда встретиться, — это непроходимый, неразбавленный, мощной концентрации скепсис в глазах твоего отца, когда он на меня со столба смотрел… И еще — доставание билетов на самолет. Бархатный сезон, чтоб его моль побила!

Даша молчала. Улыбалась и молчала. Словно во сне. Приумолкла она с того самого момента, когда Аполлон возле фонарного столба назвал себя Рыбкиным. Молчала в загсе, молчала в самолете, молчала в Крыму и даже в Москве, через которую они с теплого полуострова возвращались и где решили провести несколько часов…

Нет-нет, конечно же не в буквальном смысле онемела. Замолчала она всего лишь нутром: умом, сознанием и даже как бы сердцем, захолонувшим от скорости, с которой их понесло по жизни. Слова-то она произносила, все эти «да», «нет», «пожалуй», «несомненно», «милый», однако существо зачарованное притихло, душенька ее разлюбезная помалкивала, напитавшись восторгом, от радости, свалившейся на нее, осоловела как бы.

И только однажды во время этой духовной летаргии произошло пробуждение, да и то ненадолго. В Крыму, когда

они белые, почти прозрачные на фоне шоколадной толпы, словно Адам и Ева безгрешные, не употребившие яблочка рокового, заходили в море, Даше вдруг представилось, что сейчас она утонет, не успев сказать Аполлону те не тускневшие от употребления, словно из благородного металла отлитые слова: «Я тебя люблю». И сразу она переполошилась, очнулась, озаботилась за свое счастье, к Аполлону подплыла и руками его потрогала, убедилась: живой, настоящий, неподдельный… И вдруг обиделась на кого-то, вернее, на всех сразу: почему их счастья небывалого никто не разделяет, почему делают вид, что ничего особенного не происходит в мире? Отворачиваются почему? Чуть ли не с презрительным хмыканьем… Неужели все настолько несчастны, что чужая радость раздражает, выглядит пошлой, неуместной? Неужели все настолько заняты собой, что… Вот именно! А сама-то она? Разве не только очнулась? Разве не отгородилась от людей музыкой своей любви? Своей удачи? Разве не заслонилась от них цветением сердца своего?

В момент, когда она казнила себя за непреднамеренный эгоизм, за приятие вместе с любовью не только одних розовых лепестков, но и шипов, которыми можно ранить постороннего ни в чем не повинного человека (хищническое начало во всем, даже в святом чувстве!), в этот самый момент, в миг прозрения и раскаяния, Дашу с головой накрыла зеленоватая морская волна, веселая и бездумная, как сама молодость! И Даша вновь на неопределенное время погрузилась в состояние здорового, не мистического, а скорей зоологического транса, то есть такого сверхъестественного, объемного довольства души и тела, о котором принято говорить как о блаженстве.

Она потом напрочь забыла не только шуршащий прибрежным песком Крым, но и Москву, не говоря уж об отдельных людях, мелькнувших в этом астральном их полете пылью звездной глаз, улыбок, словечек… Окончательно пришла она в себя только в поезде.

Аполлон и здесь был верен себе, своему теперешнему состоянию «действа». Билеты обрел на «Красную стрелу», в мягкий, купе на двоих, вагон. Проводник попался вежливый и деловой, еще молодой, симпатичный, какой-то в обращении мягкий, домашний и в то же время надежный. Ехать сделалось не только приятно, но и уютно. Чай принес с лимоном и каким-то стародавним русским не поклоном, а вот именно — добромыслием… Плавно летела в ночь их маленькая передвижная квартирка, славно пахло стираным бельем, чуть-чуть дезинфекцией, чуть-чуть дымком табачным из коридора…

— Почему ты меня заметил? Я любопытная. И мне хочется узнать, чем я тебя… ну, удивила, что ли? Ведь ничего особенного. Тело как тело. Лицо как лицо. Видал небось и позабавнее. За что спасибо себе говорить впоследствии?

Барнаульский долго смотрел в черное окно. Потом опустил жалюзи, взял Дашину руку в свою, быстро-быстро заговорил:

— Это необъяснимо. Чем?! Удивила… Ха! Всем. Не ногой, не рукой в отдельности, не глазами, хотя они у тебя будь здоров, и не улыбкой. Всем! Не разъять, не расщепить. Кто знает, где ядро личности, ее центр? В мозгу, в облаке сознания, которое мозг вокруг себя создает? Где?! Откуда в человеке музыка начинает звучать? Что она? Тоже продукт мозга? То есть мяса, клеток белковых порождение? Не верю! Черта с два! У меня знаешь какая сейчас музыка в башке?! О-о… К бесу прошлое! Буду великим! Вернее, заодно с великими. Долой пошленькие мотивчики. К дьяволу. У меня сейчас такая музыка в башке, да что там в башке — в печенке, в сосудах, в нервах! Не музыка — аромат солнца! Вот! В ней все: и зачем ты на землю явился, и каким по ней манером пройдешь, и как затем успокоишься, приняв в поводыри Вечность… Для меня сейчас все в ней. И за ней, то есть везде, везде, где есть ты: твоя улыбка, глаза, кожа твоя, шелест слов твоих, запах одежды, буква, буква твоя, домик напоминающая, это заглавное «Д» на ножках, храмик слова, вмещающий твое имя… Ты теперь вся, до последнего атома, — мой воздух, мои соки, пища моя. Отними у меня это теперь — и я погибну…

— Ты смешной. Разве так бывает?.. Почему ты, родненький, когда с моим отцом знакомился, назвал себя Рыбкиным? Аполлон Рыбкин! Но ведь это ужасно смешно. Нелепо даже. Какой-то детский рисунок, а не имя с фамилией. Ты что… Не Аполлон вовсе?

— Аполлон. Только не Барнаульский. А Рыбкин. Зачем врать на краю блаженства? Зачем воду мутить? Барнаульский умер. Вместе с прежними песенками. С «Аделью, которая стара…». Я — Рыбкин.

— Ну и ладно. Рыбкин так Рыбкин. Какое это имеет значение — фамилия? Ты небось перетрусил из-за… ну, что теперь, когда ты не композитор Барнаульский, а всего лишь Рыбкин…

Поделиться с друзьями: