Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:
Итак, где нужно — целая диссертация, а в другой раз двух-трех слов достаточно, чтобы отбросить враждебных генералов, офицеров, юнкеров. Противнику приходится силы перегруппировывать… А за стенами Тираспольской крепости — молдавская весна 1822 года.
Чиновник Долгоруков все записывает кишиневские происшествия.
22 мая: „У наместника обедала одна домашняя сволочь“.
25 июня — 32 градуса жары.
18 июля: В Кишинев приходит 33-й егерский полк, который в страшную жару „для одной токмо дислокации“ делает 300 верст… „Русский солдат все на свете вынесет“.
20 июля: „Наместник ездил сегодня на охоту с ружьем и собакою. В отсутствие его накрыт был стол для домашних, за которым и я обедал с Пушкиным. Сей последний, видя себя на просторе, начал с любимого своего текста
21 июля: За обедом у Инзова горячий спор Пушкина с отставным офицером Рутковским, рассказывающим небылицы о „граде весом в 3 фунта“. После обеда решают драться на дуэли. В комнате Пушкина происходит резкое объяснение. Инзов приказывает посадить Пушкина под домашний арест.
21 августа: на воротах кишиневского острога надпись — „Не для пагубы, но ради исправления“.
27 августа: командир 17-й дивизии Желтухин обедает у Инзова: „Удивил нас всех своею неловкостию в обращении. Он такую солдатскую мелочную дрянь порол за столом о палатках, о высокорослых и малорослых солдатиках, о ранжирах… что мы, посматривая один на другого, не могли удерживаться от смеху…“
Заключенный Тираспольской крепости (как выяснится позже) вполне осведомлен о событиях на воле. Далеко не все офицеры корпуса склонны его губить.
До него доходят слухи о поисках новых бумаг и свидетелей; иногда, впрочем, — известия утешительные, например о смерти одного из худших доносчиков, Вержейского, который вроде бы принял яд.
Меж тем известие об аресте Владимира Раевского давно дошло до Хворостянки, до отца, братьев и сестер. Мы легко угадываем их волнение, толки, сожаление одних, упреки других. Один же из братьев совершает безумный поступок, о котором сохранились две версии.
Первая — что отставной корнет Григорий Раевский, задолжав в Курске большие суммы и подделывая документы почерком отца, помчался, спасаясь от местных властей, в Одессу, откуда был намерен искать поддержки у брата, но попался и сел в тюрьму.
Старший же брат-майор объяснял дело иначе: юный, экзальтированный корнет был потрясен известиями из Тирасполя и мечтал узнать подробности; отец не отпускал, но Григорий все же подделал подорожную и помчался то ли выручать заключенного, то ли узнать, в чем обвиняется.
Обе версии совпадали в одном: юный, странный Григорий Раевский ехал к брату, но не доехал; и вроде бы нет за ним особой вины, но из Одессы его поскорее убирают подальше, в Шлиссельбург, где, как не раз водилось в русской истории, заключенного забыли, — и тут разум его начал повреждаться…
Благоуханная молдавская весна 1822 года.
…На воздухе упругом Качались ветки, полные листвой. Стоял апрель. И жизнь была желанна…Cтихи
Тирасполь, 28 марта 1822 года:
Итак, я здесь… за стражей я… Дойдут ли, звуки из темницы Моей расстроенной цевницы Туда, где вы, мои друзья? Еще в полусвободной доле Дар Гебы пьете вы, а я Утратил жизни цвет в неволе, И меркнет здесь заря моя! В союзе с верой и надеждой, С мечтой поэзии живой Еще в беседе вечевой Шумит там голос ваш мятежный…Много лет ходили по России списки длинного стихотворения, едва ли не поэмы, в 179 строк. Порою имя автора при стихах отсутствовало; довольно часто их завершала подпись — „Кондратий Рылеев“.
Раевскому в старости предстоит встреча со своим потаенным трудом, приписанным казненному сотоварищу.
Только в 1890 году, через 68 лет после рождения на свет, эти стихи с большими пропусками появятся в „Русской старине“. Прислал рукопись
известный нам внук декабриста Владимир Вадимович (может быть, у него была заверенная дедом копия?).Долго, со вкусом, автор тюремного послания перечисляет, чего он лишился (а у них, шумных „вечевых“ собутыльников, — все это есть):
Еще расцвет душистой розы И свод лазоревых небес Для ваших взоров не исчез. Вам чужды темные угрозы Как лед, холодного суда, И не коснулась клевета До ваших дел и жизни тайной, И не дерзнул еще порок Угрюмый сделать вам упрек И потревожить дух печальный. Еще небесный воздух там Струится легкими волнами И не гнетет дыханье вам, Как в гробе, смрадными парами. Не будит вас в ночи глухой Угрюмый оклик часового И резкий звук ружья стального…Раевский не первоклассный поэт, — но сильный, сердитый, напористый.
Вполне возможно, что Пушкин рядом, в Кишиневе, отозвался на эти стихи в своем „Узнике“ (тоже в 1822-м!):
Мы вольные птицы; пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора, Туда, где синеют морские края, Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..Не побывав в тюрьме, Пушкин знает тюрьму.
Вернемся, однако, к длинному стихотворному письму „К друзьям в Кишинев“; здесь перечислены главнейшие происшествия, случившиеся после ареста, — и, может быть, майор нарочно повествует о них в стихах, чтобы в случае перехвата прикинуться дурачком и сослаться на простительную, неодолимую страсть к поэзии (к этому приему — перекликаться стихами или песнями — прибегнут в недалеком будущем декабристы — узники Петропавловской крепости, а Евгения Гинзбург и другие заключенные Казанской тюрьмы — в 1937 году).
Грозил мне смертным приговором „По воле царской“ трибунал. „По воле царской?“ — я сказал, И дал ответ понятным взором. И этот черный трибунал Искал не правды обнаженной, Он двух свидетелей искал И их нашел в толпе презренной. Напрасно голос громовой Мне верной черни боевой В мою защиту отзывался, Сей голос смелый пред судом Был назван тайным мятежом И в подозрении остался. Но я сослался на закон, Как на гранит народных зданий. „В устах царя, — сказали, — он, В его самодержавной длани, И слово буйное „закон“ В устах определенной жертвы Есть дерзновенный звук и мертвый…“ Итак, исчез прелестный сон!..