Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:
„Обвиненный только в заблуждениях, свойственных человеку, я взвесил тягость тех страданий, кои могли бы смирить самую лютую, железную и звериную душу. Призываю во свидетели того Бога, который читает сокровенные помыслы людей, что душа моя никогда не была вместилищем клятвопреступных тайн и замыслов…
Самая отдаленная ссылка, жизнь на диких Алеутских островах, даже самая ссылка в работы была бы мне знаком величайшей милости по сравнению с должайшей неволею, которую изведал я бедственным опытом“.
Устал Раевский; да и чувствует, что есть шанс выбраться. Еще и еще раз убеждается, что ситуация изменилась; что сегодня не годится прежняя тактика нажима на власть (пусть сама доищется
„Ваше высокопревосходительство!
Я осмелился просить государя императора о милосердии или великодушном смягчении участи моей. Пятый год, как я нахожусь под судом… Если я не заслужил прощения, то одно только изменение наказания почел бы я милосердием“.
Витгенштейн и Киселев, однако, помалкивают, весьма обеспокоенные собственной участью: Сабанеев же как раз в эти дни отправляется на карлсбадские воды, откуда жалуется Киселеву на смертную скуку и делится новостью, что на те же воды должен вскоре пожаловать не кто иной, как генерал Аракчеев: у Николая I он потерял всякий фавор.
Генералы за Раевского не вступятся; царь же, прочитав обращение майора, написал на нем резолюцию карандашом: „Весьма нужное, потребовать немедленно дела его, ген. — л-та Орлова и шт. — кап. Михаловского из секретного Комитета и доставить ко мне к докладу“. Связь с делом генерала Орлова нам известна; Михаловский же — один из многих доносчиков на Раевского — мелькает и на большом процессе декабристов: Комитету все же придется во все это вникнуть…
Однако еще два месяца пройдет для майора без движения. Начались белые ночи, исключительно жаркое лето 1826 года.
Раевский:
„В пристройке Кронверкской куртины был дом, принадлежащий бывшему коменданту Сафонову. Чуть свет я услышал необыкновенный стук вдали. Окно мое было прямо против дома. Я был в 3-м № Кронверкской куртины.
Направо от дому, шагах во 100, на крепостном укреплении стояла толпа людей. Это было часа в 4 утра. Тусклое окно мешало сначала видеть хорошо, но с рассветом я увидел очень ясно, что на валу сделана платформа, поставлено два столба и на столбах перекладина.
Вслед за тем рота Павловского гвардейского полка вошла в ворота и стала лицом к дому. Чрез несколько минут въехали двое дрожек. На одних был протопоп Казанского собора, на других пастор. Они вошли в дом. У дверей стояло 6 часовых. В этом доме находились, как все это я узнал после, Пестель (лютеранин), Сергей Апостол-Муравьев, Рылеев, Каховский и Бестужев-Рюмин.
Через полчаса из этого дома вышли один за одним 5 человек, осужденных на смерть. Они шли один после другого под конвоем с обеих сторон солдат Навловского полка“.
Ему, единственному из декабристов, довелось увидеть казнь пятерых. Другие заключенные лишь слышали ночью рылеевский крик: „Прощайте!“- да Горбачевский заметил, как их провели, и „надобно же так случиться, что у Бестужева-Рюмина запутались кандалы, он не мог идти далее; каре Павловского полка как раз остановилось против моего окна; унтер-офицер пока распутал ему и поправил кандалы, я, стоя на окошке, все на них глядел; ночь светлая была“.
Раевский навсегда запомнит, что было дальше, и через 40 лет запишет; а еще через 90 лет эта запись обнаружится в Ленинграде:
„Все они были одеты в белых, длинных саванах. У каждого на груди была привешена черная доска с надписью: преступник такой-то. Они взошли на вал и потом на платформу. На перекладине было привязано пять веревок с петлями. Внизу стояла скамейка. Осужденные были в ножных кандалах, им очень трудно было стать на скамейку, но им помогли. Потом два человека в куртках начали накладывать петли на каждого и, когда кончили, дернули скамейку из-под ног, и — двое остались на виселице, трое упали: Апостол-Муравьев, Рылеев и Пестель. Их стащили с платформы и опять поставили на скамейку, надели петли крепче, дернули скамейку, и они остались на виселице.
Во время экзекуции приезжал корпусной начальник Воинов и другие. Через полчаса трупы сняли, сложили на телегу и увезли в ворота. Рота сделала направо и вышла — раздался новый стук. Виселицу и платформу разобрали.
Остальных осужденных вывели из каземата. Снимали с них ордена, эполеты и ломали шпаги над головами и бросали в разведенный огонь“.
Все приговорены, и уж нет больше „господина полковника Пестеля“, „господина капитана Якушкина“, а есть казненные или отправляемые в Сибирь государственные преступники Пестель, Рылеев, Лунин, Волконский, Якушкин… Лишь Дмитрий Завалишин так заморочил голову следователям, что его дело продолжается, что он еще пока „господин лейтенант“: но скоро тоже превратится в „государственного преступника 1 разряда“.
И господин майор Раевский уж порядочно надоел секретным генералам.
Его вызывают еще на один допрос, после чего составляется прелюбопытный документ:
„Вышнему начальству угодно дать обширное поле к оправданию майору Раевскому, приказав дело пересмотреть вновь наряженной Военно-судной комиссии. Приказано ему о сем объявить и спросить, надеется ли вернейшими доказательствами утвердить „Оправдание“ свое, в противном же случае подвергнет себя вдвое жесточайшему наказанию“.
Дежурный генерал-адъютант Потапов, Дибич и другие „судьбоносные персоны“ советуют Раевскому не фордыбачить; на фоне казной, каторжных работ, ссыльных поселений майору предлагается принять старинный, 1823 года, приговор Сабанеева и взять свой тогдашний „Протест“ обратно. Лучше будет…
Можно, конечно, принять. Правда, в нынешних суровых обстоятельствах из двух сабанеевских вариантов (Соловки или отставка под надзор) скорее выберут более жесткий, да еще и прибавят; но разве сам Раевский только что не просил отправить его из тюрьмы хоть на Алеутские острова?
Да, просил „хоть на острова“ — но после „справедливого рассмотрения дела“. Если же „взять ходы обратно“, пожалуй, Сабанеев, Дибич, Потапов смеяться будут: столько лет хорохорился майор, да сдался без нового суда!
Раевский хорошо понимал, что генералы найдут, за что осудить, но для этого им придется повозиться, погрузиться в десятки томов, самим, без всякой его помощи, вынести обвинение.
За что же боролся он все годы? Конечно, пустяки, фанаберия — достоинство; однако сейчас сдаться — значит согласиться на „полусвободную долю“, но замаранным человеком.
Зачем же тогда было писать из тюрьмы —
Скажите от меня Орлову, Что я судьбу мою сурову С терпеньем мраморным сносил, Нигде себе не изменил.Где наша ни пропадала! Не согласен господин майор взять обратно свой „Протест“…
Конечно, тяжело, пятый год сидит, но из этого факта возможны разные выводы.
Раевский:
„Я отвечал решительно, что я выписки и приговора Сабанеева не подпишу, что чувствую себя совершенно правым, и заключил мой рапорт генерал-адъютанту Потапову, что я прошу только суда под надзором такой особы, которая не боялась бы самых близких лиц у престола“.
Иначе говоря, прошу суда незаинтересованного: ведь прежде был во власти „заинтересованного“ командира корпуса, а сейчас верховодит пристрастный Дибич. Куда же сбыть надоевшего майора?