Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:
Однако тут открывается, что стихами поэта не одолеть: он напоминает следствию, что, например, у действительного тайного советника и министра Гаврилы Романовича Державина еще и не то встречалось:
Цари! Я мнил, вы боги властны, Никто над вами не судья, Но вы, как я подобно, страстны, И так же смертны, как и я. И вы подобно так падете, Как с древ увядший лист падет! И вы подобно так умрете, Как ваш последний раб умрет!„Вопрос. Где вы нашли такой закон, что русские помещики имеют право торговать, менять, проигрывать, дарить и тиранить своих крестьян?
Ответ. Сочинитель21
Вопрос. Из прежних ответов Ваших видно, что Вы, бывши членом Союза благоденствия, отстали от оного в генваре месяце 1821 года, мнение же сие „О рабстве крестьян“ Вы выписывали, стоявши на одной квартире с Охотниковым в Кишиневе 1821 года с июля месяца по февраль месяц 1822 года, то какую надобность имели Вы выписывать сие сочинение в то время, когда Вы уже не были членом оного Союза?
Ответ. Я находил замечания сии во многих местах справедливыми, живо изображенными, видел собственными глазами множество доказательств, о коих имел я честь уже донести Комиссии военного суда, то выписки сии сделал для памяти, имевши намерение в свободное время переписать, переправить, и если бы сии суждения согласовались с высочайшим желанием, то, может быть, я бы сделал новые замечания по сему предмету.
Вопрос. 1) Назовите хотя несколько таких дворян, которые завели у себя серали, 2) которые отдали в солдаты своих крестьян для наружной красоты их жен, 3) которые насильственно поступают с дочерями своих крестьян.
Ответ. 1) Курской губернии помещик Дмитрий Васильевич Дятлов содержит сераль. 2) Помещик Синельников также. 3) Помещик Щигловский также. 4) Капитан Охотников рассказывал мне о нескольких таковых помещиках Московской губернии Дмитревского уезда, имена забыл. 5) О помещике Ширкове я уже выше сего сказал. Впрочем, на свободе я бы в один год до сотни таковых примеров с доказательствами представить мог.
Вопрос. Какие Вы имеете примеры, доказывающие, сколь вредно рабство для народа русского?
Ответ. Рабство вредно не только народу русскому, но излишнее отягощение вредно для скотов. Сколь презрительно рабство, то доказывается тем, что императрица Екатерина именным указом воспретила подписывать и в делах означать словораб.
Заключительные слова найденного у Раевского „Рассуждения“: „Нет, не одно честолюбие увлекает меня на поприще деятельной жизни!“
„Вопрос. Как сие заключение написано с большим энтузиазмом и доказывает, что Вы имели какие-то намерения, то признайтесь откровенно: какой патриотизм и какая таинственная сила управляла Вами?
Ответ. Комиссия военного суда уже в другой раз спрашивает меня, что такое, или какой патриотизм?.. Если патриотизм есть преступление, — я преступник! Пусть члены суда подпишут мне самый ужасный приговор — я подпишу приговор. Но считать сию высокую, святую добродетель за преступление, делать вопросы, что значит сия высокая добродетель, — значит унижать не меня, но людей, которые суть алмазы для короны царской, людей, которые на сильных раменах своих подъемлют тягость правления. Это то высокое чувство, которое великие монархи внедряли в души своих подданных, та великая сила, которая вознесла на степень величия Рим и Россию. Александр не воздвигал бы монумент Минину и Пожарскому, и имя Долгорукова22 стояло бы наряду с именем Сущова. Вот таинственная сила. (которая) управляла мною.
Вопрос. Не только членам Комиссии, но и всякому известно, что патриотизм означает истинную любовь к отечеству, но как многие были помешаны на сей гражданской добродетели, то Комиссия, будучи уверена, что тот, кто принадлежал к тайным обществам, совсем другое мог иметь понятие о любви к отечеству и не может называться истинным патриотом, а потому и спросила Вас по Вашим же словам: какой патриотизм управлял Вами?
Ответ. Хотя принадлежал к тайному обществу, но я не нарушил нигде и ни в каком отношении присяги моей, и потому признан относительно к преступным замыслам самим высочайше учрежденным Комитетом невинным. А тайные общества не воспрещены были верховной властию, что доказывается многими ложами вольных каменщиков (масонов). А с воспрещения, т. е. от 1822 года, я не принадлежал ни к какому тайному обществу“.
Еще и еще раз новые следователи отыскивают тайный смысл в бумагах Раевского.
„Вопрос. Вы объявили, что письмо сие было писано к женщине. Для чего же Вы, говоря к женщине, изъяснялись сими словами: „Я забывал вас, братия, я забывал долг мой!“ Страсть любовная или политическая?
Ответ. Я уже сказал, что сие относилось к товарищам, к тем, которые милы сердцу моему, я забывал обязанности мои для женщины, дабы сильнее выразить, как сильна была страсть сия, для которой забывал я все на свете“.
В заключение неутомимый подследственный, он же адвокат, он же обвинитель своих врагов, как обычно контратакует:
„1822 года февраля 6-го генерал-лейтенант Сабанеев призвал меня на свою квартиру, расспрашивая или требуя отчета на некоторые ложные доносы против меня юнкеров, разгорячась сказал мне: „Вы преступник“. Вместо ответа я вынул шпагу мою из портупеи и подал ему, сказавши: „Ваше превосходительство, докажите, преступник ли я!“ И вот шестой год, как преступление мое доказывается…
1) По законам русским следует почитать всякое лицо невинным, пока преступление его не будет доказано.
2) Преступление доказывается чрез свидетелей или добровольное сознание.
3) Преступлением называется наглое нарушение законов.
Чем же Комиссия военного суда доказала мое преступление? Свидетели не были еще допрошены, добровольного признания нет. И чем преступление мое так велико, что запирательство может его увеличить?“
Комиссия генерала Ду расова тоже недовольна слишком длинными ответами, „диссертациями“ Раевского, — но ничего поделать не может…
Наступает интереснейший момент польского расследования: люди генерала Ду расова спрашивают, как отнеслись прежние следователи и судьи к опасным стихам и рассуждениям о крестьянской свободе: спрашивал ли Сабанеев?
Майор чувствует опасность, разумеется не столько для Сабанеева, сколько для себя, и отвечает, что в Тирасполе его об этом вообще не спрашивали: во-первых, всем было известно, что он поэт, печатающийся в журналах, и хватало разных показаний и доносов сверх литературных текстов; во-вторых, надо думать, Сабанеев и его люди не нашли здесь ничего особенного.
Однако генерал Дурасов вцепился в этот пункт: снова вспомнили о списке членов тайного общества, который случайно нашелся в бумагах Раевского и словно не был замечен Киселевым и Сабанеевым. Кроме того, по делу 1822–1823 годов кроме Раевского проходило еще несколько человек, о ком и теперь, да и тогда, было известно, что они члены тайного общества: Орлов, Непенин, даже предатель Юмин.
Сабанеев, выходит, знал, но как будто „не хотел знать“…
Положение Раевского осложняется: теперь, в Польше, обратили внимание на то, к чему прежние генералы были, по известным нам причинам, не очень внимательны.
С одной стороны, возникает простая, древняя как мир ситуация, хорошо известная виноватым и невиновным всех времен: будешь жаловаться, доискиваться правды — хуже будет, еще десяток вин найдут… С другой стороны, Дурасов явно склонен обвинить Сабанеева и других руководителей 2-й армии: могли бы открыть заговор, да не стали; вместо важнейшего дела занимались второстепенными мелочами.
Как защищаться Раевскому?
Выгораживать Сабанеева?
Но важные генералы сами себя сумеют защитить. Молчать, соблюдать правила чести по отношению к тем, кто обещал помочь и ничего не сделал: уж скоро пойдет шестой год тюрьмы?
Дело деликатное, и как ни хочется потомкам, чтобы герой был вне всяческого укора, чтобы он „парил над обстоятельствами“, да в жизни, особенно в тюрьме, редко так бывает, а по правде говоря, вообще не бывает.
Вряд ли руководило Раевским чувство мести к прежнему начальству, хотя Константин, в сущности, поощрял это чувство, намекая, что Орлова спасли за счет подчиненного ему майора; хотя, начав затем „валить вину“ на Сабанеева, Раевский, может быть, зашел дальше, чем предполагал с самого начала.
Так или иначе, он снова подтвердил то же, что говорил в Петербурге: да — член тайного общества, но, разумеется, раннего, отнюдь еще не готового к восстанию; как знать, если бы Сабанеев и другие (под другими подразумевался и прежний император) энергично расследовали вопрос о первых, сравнительно безобидных тайных союзах, то позднейшего возмущения могло и не быть. Сабанеев почему-то не пожелал такого расследования: вероятно, не хотел выносить сор из избы, оберегал корпус и армию от чрезмерного надзора…
За то, что было после 1821 года, я, Раевский, естественно, совершенно не отвечаю (сидел под стражей), но генералу конечно же придется отвечать: Сабанеев и другие виновны в том, что не остановили вовремя готовящегося бунта; но получается, что один скромный майор примет наказание за всех?
Уверенный (и справедливо), что после окончания большого процесса над декабристами нового, серьезного расследования промахов Сабанеева и Киселева не будет, Раевский, можно сказать, не жалел слов против старого сабанеевского суда:
„Комиссия устранила от дела главного члена Общества генерал-майора Орлова, выпустила в отставку деятельного члена капитана Охотникова. Юмина слова, или донос, оказался неважным. За полковника Непенина сам корпусной командир ручался в своем мнении, что он ничего не знает, а я остался в подозрении, обвиняемый, вопреки всем законам и правде, во вредных правилах. Меня… лишили средств подавать жалобы по начальству, может быть, опасаясь, что не включу ли я чего об обществе, не укажу ли я вместо Вологды и Вознесенска на Тульчин.
Вот как открывают дела в пользу государя и государства!
Г-н генерал от инфантерии Сабанеев начал: дело от бунта в Камчатском полку — обстоятельства важного… Продолжение состояло в подозрении генерал-майора Орлова, Охотникова, Непенина и меня. Засим обнаружились политические подозрения.
Чем же кончилось?
Ссорою моею с полицейским чиновником Чернявским, тем, что я нюхал табак у солдата, что я сказал вместо „Здорово, ребята!“ — „Здравствуйте, друзья!“. Не мое дело судить пространно о предмете, который уже исследован высочайше учрежденным Комитетом, не мое дело проницать в тайный ход всего оного, слишком для меня темного дела, не моему слабому уму входить в соображения и доказательства, кои были бы не по силам. Я сказал то, что я понимаю, что видел, что знаю… Но смею обратить внимание Военно-судной комиссии на течение всего дела. Был ли мне хотя один темный или намеком запрос о полковнике Непенине, о Союзе, о книге, о списке, о генерале Орлове, относительно к школе, об Охотникове, относительно подозрительных связей (кроме ничтожных писем)?“
Комиссия спрашивает про странное письмо Сабанеева, написанное 19 ноября 1825 года с обещанием ходатайствовать перед царем.
Раевский:
„Письмо сие получил я 20-го числа, и я помню, что я чрезвычайно удивлялся содержанию его“.
Снова повторим, что наблюдаем отнюдь не идеальную самозащиту: декабрист обвиняет старого генерала, что тот недостаточно рьяно разоблачал декабристов. Однако, если вспомним разные эпизоды большого декабристского процесса, — каких только причудливых изгибов морали и аморальности там не отыщем! Дмитрий Завалишин, когда его товарищи-моряки сломались под напором следствия и процитировали „опасные речи“, которые он перед ними держал, — защищался тем, что, дескать, эти речи велись с целью открытия потаенных мнений моряков и, к сожалению, только из-за собственного ареста он, Завалишин, не успел о том вовремя донести правительству. Не очень красиво, но — объяснимо жуткими тюремными обстоятельствами. Позже, однако, многие друзья не прощали Завалишину этих показаний и забывали, что все-таки реально он не выдал никого.