Первый отряд. Истина
Шрифт:
— У вас нет фотоаппарата, — говорит она равнодушно.
— Вы моя мать, — говорю я ей и убираю мобильник в карман.
Она тускло смотрит на меня из своего национального кокона. Выражение ее лица не меняется. Из-под красно-синего колпака на брови и переносицу начинают сочиться крупные капли пота.
— Вы из газеты? — спрашивает она тупо и ровно. Так, будто весь предыдущий наш разговор был черновой репетицией, и я перепутала слова своей роли, и если мы теперь отмотаем назад и начнем все с начала, я смогу исправить ошибку.
— Я ваша дочь. Меня зовут
— Есть у меня дочери, — она прикрывает глаза. — Три. И все они сейчас в доме. А четвертой у меня никогда не было. С чего вы взяли, что я ваша мать?
— У нас одинаковая фамилия, — говорю я.
— Ну и что? Здесь, в поселке Ловозеро, треть населения с такой фамилией. А в России, может быть, четверть…
Она опять почти засыпает. Ей скучно.
— Я навела справки. В девяносто пятом году вы отказались от ребенка…
— Я ни от кого не отказывалась. — Она вытирает стекающий по лицу пот рукавом национального костюма саами.
— У меня на спине много родинок. В форме созвездий. У вашей дочери были такие?
— У моих дочерей чистые спины.
Ни капли сомнения. Никакого волнения. Просто ей жарко. Может быть, она и вправду не врет. Может быть, это не она меня родила, предала… Я теперь не узнаю. Теперь никто не поможет, никто не вытянет из их гнилого болота вранья. Пусто, пусто у меня там внутри… Я сгибаюсь, обнимаю себя руками и кашляю.
— Вы простудились?
— Я утонула.
Она делает шаг назад. Застывает. Впервые за всю беседу сквозь невыразительную гибкую маску ее лица пытается пробиться наружу какое-то чувство. Когда оно наконец высвобождается и таращится на меня через схематично очерченные косметическим карандашом глазные проемы, я не отвожу глаз. Я узнаю его. Страх.
— Ты пришла забрать мою душу в Туотилмби? Ты пришла из Туотилмби, с той стороны? — шепчет она.
Я не успеваю ответить. Она вздрагивает — кто-то легонько подталкивает ее сзади.
— После «работы много, пасу оленей, и только тундра видит мои слезы» что там дальше, мам? — из квартиры на лестничную клетку протискивается девушка с лицом, которое я обычно вижу в зеркале, но при этом с волосами гораздо темнее моих, грудью гораздо больше моей и ногами гораздо толще моих. На вид ей лет двадцать.
— Здрасьте, — говорит девушка в мою сторону. В ее зрачках, в тусклой и темной их глубине, уже свернулись бесцветные эмбрионы будущей скуки.
Солистка музыкально-театрального коллектива «Лопь лань», предположительно моя мать, стоит неподвижно и тихо. По-настоящему испуганный человек не кричит и не убегает. По-настоящему испуганный человек — как парализованное страхом животное. Он прикидывается мертвым, чтобы хищник ушел.
Я никуда не ухожу. Воспользовавшись паузой, я спрашиваю ее дочь:
— У вас в детстве была сестра?
Она старше меня на несколько лет. Если она моя сестра, если меня отдали в три года, она должна меня помнить.
— У меня и сейчас две сестры. — Она выглядит удивленной.
— А еще одна? Ей должно было быть три года?
— А вы кто? — спрашивает девушка с неприязнью.
— Не
тронь ее! — включается внезапно «Лопь лань». — На ней нет вины! На Галочке нету вины! Я одна принимала решение! Оставь ее душу, возьми только мою.Любящая мать. Жертвенная мать. И Галочка… Что-то вроде ревности заставляет меня сказать Галочке:
— Иди в дом.
Что-то вроде мстительности заставляет меня прикоснуться к щеке моей матери, когда мы остаемся вдвоем, и почувствовать, как ее кожа каменеет от страха.
На смену ревности и мстительности тут же приходит брезгливость. Пот на ее лице липкий и теплый, он пахнет увядшей стареющей бабой.
— Мне не нужна твоя душа, мама, — говорю я и вытираю влажные пальцы о джинсы. — Кроме того, я пока еще не умерла. Я утонула… Но меня откачали. Если тебе вдруг интересно.
Ей не интересно. В ее глазах снова пусто. Она спрашивает:
— Зачем ты пришла?
Она говорит:
— Ты была одержима духами. У нас не было выбора.
Она говорит:
— У нас даже нет денег, чего ты хочешь?
— Дом, — говорю я.
— Что, право собственности? Ответственный квартиросъемщик не я. Квартира приватизирована. У тебя нету никаких прав на…
— Мне хотелось бы иметь дом. Место, куда приходишь, когда тебе плохо. Когда некуда больше идти. Право собственности меня не интересует.
Я снова кашляю. Остаточные явления. Когда твои легкие пропитываются водой и становятся похожи на печень коровы, когда один раз ты захлебываешься водой из бассейна в бассейне, а второй раз ею же, но уже на больничной койке, когда вода сочится внутри тебя, когда ты проходишь через клиническую смерть, «вторичное утопление», тяжелый отек легких и двухстороннюю пневмонию — тогда остаточные явления кажутся тебе чем-то неважным.
Но моей матери так не кажется.
— У тебя плохой кашель, — говорит она мне. — Ты сильно больна.
— Я могу зайти внутрь?
Она молча отодвигается, освобождая мне путь.
О, сдержанность северных женщин. Я молча вхожу.
— Но мы не сможем оставить тебя, — говорит она, шаря в коробке для обуви в поисках тапок. — Мы не сможем стать тебе домом.
Я прохожу, как привидение, по двум маленьким захламленным комнатам, по маленькой, как детский гроб, кухне. Я смотрю на оленьи рога, висящие на стене. На отца, который тоже предал меня, а потом, в наказание или просто подчиняясь законам генетики, превратился в сморщенного пьяного гнома. Я смотрю на большегрудую поникшую Галочку, и еще на двух сестер, чьих имен я не знаю. Я смотрю на пятнистую кошку с гноящимися глазами. Они застыли. Они онемели. Но если бы они могли говорить, они спросили бы: «Зачем ты пришла?»
— Зачем она пришла? — спрашивает мой отец мою мать.
У него лицо человека, который способен застрелить на охоте медведя, даже если он достаточно пьян, но не способен вспомнить даты рождения своих детей, даже если он достаточно трезв.
— Спроси ее сам, — говорит мать.
Он молча пялится на меня. Биологический отец. Мой создатель. Я смотрю в его тупые глаза. И мне хочется верить, что генетика — продажная девка, а не точная, как оптический прицел, наука.