Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лиза не нашла в себе сил обижаться, спорить, у нее глаза слипались от усталости. Уныло сопротивляющегося, увела его в спальню, помогла раздеться. Уснул Петр Харитонович мгновенно, только коснулся щекой подушки. Ее первый ребенок, ее первенец. Она прилегла рядом, не раздеваясь. Потолок поглощал лунный свет, матово блестя. Лиза подумала, что старец Илья будет ею доволен. Она сама была собой довольна. Пройдя земную жизнь до половины, она не так уж много совершила добрых поступков, хотя и зла никому не делала по расчету. Чтобы делать добро, учил Илья, надо сначала одолеть в себе животное начало, которое называется эгоизмом. Его победить нелегко, потому что облик его неуловим. Человек сживается со своим эгоизмом, как с током крови. Эгоизм, учил старец Илья, страшнее чумы, потому что чума пожирает плоть жертвы, а эгоизм — лишает бессмертия духа. Ибо дух торжествует

лишь в том, кто убил в себе животное начало. Спокойно опочивавший Петр Харитонович был ее маленькой победой над собственным эгоизмом. Ради него Лиза пожертвовала блаженным отдыхом в чистой, привычной постели — это не так уж мало. В груди старика безостановочно закипал жестяной самоварчик: Лиза думала, что так поскрипывает его больное сердце, но она ошибалась. Петру Харитоновичу снился политический сон про Гаврюху Попова.

Гаврюха Попов, исчадие ада, мэр Москвы, избранный под всеобщее ликование московских улиц, привиделся ему совершенно в непристойном обличье. Жирный и голый, каким любил показаться народу, Гаврюха заманивал полковника в прорубь. Корчил из полыньи глумливые рожи и пухлой ручкой совал под нос Петру Харитоновичу маслянистый кукиш. От Гаврюхи смрадно разило протухшим свиным салом. Петр Харитонович с берега пытался звездануть Гаврилу в ухо, но это ему никак не удавалось. Руки у него были коротки, да и Гаврюха ослеплял, метал ему в глаза ледяные брызги. Ступить в полынью к жирному борову Петр Харитонович не решался, потому что знал, что тут же потонет, а его потуги дотянуться до мерзавца с берега лишь вызывали чье-то злобное улюлюканье. Горестно было на душе у полковника. Он откинулся спиной на бугорок, так что изломило поясницу, и почувствовал, что больше ни на что не годен. Обмяк как куль с рогожей. Гаврюха сразу приметил его бессилие, выкарабкался из проруби и, гогоча срамной пастью, помочился ему прямо на грудь. Это было даже не оскорбление, а некое высокое ритуальное действо. Гаврюхина морда обрела глубокомысленное, торжественное выражение. Петр Харитонович попытался уклониться от вонючей струи, отползти, но затылком уперся в камень. От дальнейшего унижения его спас телефонный звонок. Петр Харитонович слабо дернулся всем телом — и проснулся. Звонок в ночи был ужасен. Петр Харитонович неуклюже перевалился через Лизу, худо соображая, кто она такая. Из телефонной трубки ему в ухо засопел незнакомый хамоватый мужской голос.

— Леха, ты?

— Вы понимаете, который час? Алеша в командировке.

— А это, выходит, папахен его? Скажи своему командировочному, чтобы поскорее возвращался. Птичка без него заскучала.

— Какая птичка?

— Которая с сиськами. Алеха поймет.

Только тут Петр Харитонович совершенно проснулся и почуял, как в трубке шуршит ледяная поземка.

— Вы бы оставили мальчика в покое, негодяи! — сказал он. Наглый голос сипло хохотнул в ответ.

— Сперва мы твоему мальчику коготки подрежем.

— Погодите, доберусь я до вас, — беспомощно пригрозил Петр Харитонович. В трубке матерная брань и гудок отбоя. От разговора у полковника осталось ощущение, что перемолвился он не с одним каким-то подлым человеком, а сунула башку в его ночную обитель вся черная рать, ополчившаяся на бедную Русь, — и опять он повержен, смят. Никому уже не защитник, а всего лишь малая щепка, плевок под пятой супостата. Не будет ему, старому солдату, боя, а будет вечное посрамление. Враг неуловим, многолик и коварен и честной схватки избегает. Сквозь комнату, как утешение, протянулся встревоженный Лизин шепот:

— Что-нибудь неприятное, Петя?

— Наоборот. Буш звонил, обещал гуманитарную помощь, — вяло пошутил полковник. — Мне банку тухлятины, а тебе поношенные трусы. Небось рада?

Лиза молчала.

— Ладно, спи. Пойду на кухню, покурю.

На другой день вернулся Алеша. Отец был дома, сидел у выключенного телевизора и по виду был невменяем. Зато квартира блестела чистотой, словно по ней прошлись утюгом. Лиза несколько часов наводила в ней порядок, успела и постирать, и вытрясти пыль из ковров, а перед уходом уверила Петра Харитоновича, что их ночной сговор остается в силе и она будет терпеливо ждать вызова. По случаю субботы сам Петр Харитонович не помнил, как скоротал денек. Ему было стеснительно оттого, что Лиза так усердствовала. Кто она ему в конце концов, не друг, не жена — так, мотылек залетный. Когда она ушла, на прощание поцеловав его в губы, он привычно погрузился в изнурительные рассуждения о паскудстве жизни. Телевизор выключил, когда услышал, как диктор Киселев со счастливым

придыханием объявил, что если удастся утихомирить недобитых коммунистов и еще каких-то красно-коричневых, то международный валютный фонд отвалит им двадцать четыре миллиарда долларов. Кошмар подступал со всех сторон, давил глаза и ушные перепонки, и этот ненатуральный респектабельный, смазливый бесенок на экране, как и другие дикторы, радостно изрекавшие немыслимые непристойности, был частью вселенского шабаша, на котором день за днем угнетался человеческий рассудок. Зато явью был возникший на пороге сын — отрешенный и нахмуренный. Он реален хотя бы потому, что неведомо, как к нему подступиться. Стоит и смотрит на отца, как на прокаженного. В руке кожаный баульчик голубого цвета.

— Присядь на минуту, — попросил Петр Харитонович.

— Чего тебе?

Петр Харитонович не удивился грубому ответу. Сын вообще не разговаривал с ним по-человечески, за каждой его фразой таился ядовитый вызов. Теперь уж этого не поправишь. В хрупких чистых чертах мальчика угадывалось затаенное, преступное знание о мире. Как ему представляется отец? Некоей назойливой, докучливой букашкой, ползающей по квартире? Все-таки сел, поставил баульчик у ног. Что там у него в баульчике — оружие, деньги?

— Как съездил? Удачно?

Алеша фыркнул.

— Чего тебе, говори.

— У тебя сигаретки не найдется?

В недоумении Алеша пошарил в кармане, кинул отцу пачку «Явы» и маленькую бронзовую зажигалку. Швырнул под ноги, поленился встать и поднять. Спасибо, хоть не в лицо.

Петр Харитонович выколупнул из пачки сигарету, задымил. Подвинул вместо пепельницы чайное блюдечко. Алеша сказал:

— Чего-то тебя ломает? С похмелья, что ли?

— Да вся наша нынешняя жизнь, Алеша, идет как с похмелья.

— Почему? Жизнь нормальная. Как всегда. У кого сила, тот и прав.

— А у тебя много силы?

— Хотелось бы побольше, но хватит и этой.

Петр Харитонович чувствовал, как в грудь вползает одышка, как начинает невпопад дергаться нерв в виске. За последние полгода ему не раз казалось, что еще мгновение, еще один глоток воздуха — и рухнет наземь без сознания. Пульс вдруг замирал, таял. Страх близкой смерти возникал, подобно артобстрелу. Надо было поторапливаться, чтобы успеть хоть как-то объясниться с сыном. Петр Харитонович не сомневался, что когда-нибудь в необозримом будущем, когда его самого уже не будет на свете, Алеша испытает жестокие муки раскаяния. Он хотел бы издалека облегчить сыну будущий непомерный груз вины. Но не только это. Его тоже тянуло покаяться перед родным существом, как не догадалась покаяться Елочка, отчего, бедняжка, и померла так изумленно, нескладно, сгоряча.

— Как бы попроще сказать, — Петр Харитонович попытался поймать взгляд сына, но тот задумчиво разглядывал ногти. — Я понимаю, я для тебя пустое место, как и покойная мать, но это все может перемениться. Человеку иногда кажется, что он умнее всех, все постиг, все разгадал и дальше только вечный праздник, и вдруг какая-то малость, какой-то случай — его отрезвят, и он поймет, что жил-то на самом деле вслепую, как крот. Ты слушаешь меня?

— Пойду чего-нибудь пожру, — лениво сказал Алеша, — да покемарю часик. В поезде не выспался.

— В холодильнике картошка и тушенка открытая. Конечно, поешь, если голоден.

Алеша зевнул, но с места не сдвинулся. Отец не был для него пустым местом, иногда вызывал любопытство. Как случилось, думал Алеша, что во мне течет кровь этого раба, этого запрограммированного общественного сперматозоида?

— Ты мне про крота и хотел рассказать?

— Понимаешь, я страшно виноват перед тобой. Я хочу, чтобы ты простил меня.

У Алеши родилось подозрение, что отец наконец-то спятил, хотя шло к этому давно. Все отцово бестолковое, унылое поколение, с муравьиным упорством строившее коммунизм, загнали в угол. У них отняли политические цацки. Для них это все равно что лишиться кислорода. Некоторые скоро передохнут, другие угодят в психушку, где прежде сами гноили неугодных людишек, не пожелавших маршировать под звоны цацек.

— Я тебя охотно прощаю, — усмехнулся Алеша, — но скажи, за что?

Петр Харитонович притушил сигарету в блюдечке и потер виски, откуда рвались наружу воспаленные нервы.

— Я не надеюсь, что ты сейчас поймешь. Но знай: я преступник. Я преступник, а не ты. Я уродил дитя, не сумев вдохнуть в него живую душу, и беззаботно отправил уродца на муки. Оправдания нет. Я обязан был убить тебя, как пристреливают взбесившуюся собаку, а я этого не сделал, струсил. Прости, что обрек тебя на вечные страдания.

Поделиться с друзьями: