Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:

— А прежде — не был?

— Да это ж разве человек? Ты его видел? Ай, ты не видел… Истерик был, всяческими страстями одержимый. Куража ради грифончики из однокашников своих вытряхивал, в драку рвался. А всё почему? Потому что покоя не имел на душе, с папашей своим не то поссориться не мог, не то примириться. Ну, теперь с покоем проблем не имеется.

Глупое суматошное сердце стукнулось в грудь, как стучатся в случайную дверь, убегая от разбоя или псов.

— Я так и не смог понять, в чём его беда со старшим графом Метелиным. Чувства понял, а суть от меня увернулась.

Хикеракли рассеянно побарабанил ножом по чугунку:

— Я куда-то письма его потерял, дал бы почитать… Тот ему

не папаша был, а папашу зато загубил, выходит. По какому поводу Сашка всё мечтал графу Метелину отомстить, но вот как — толком не придумал. Обидеть его в ответ хотел — но, вишь как хитро, не убить, а именно обидеть, чтоб припекло. А когда не вышло, расстроился — ну и, как оно бывает, задним числом разобрал, что, может, не так и сильно ненавидит, да и вообще — он от этого дела пострадавший, а потому вроде право имеет. Вот же дурь, а? — выглянул Хикеракли из-за угла, чтобы засвидетельствовать, с каким выражением Твирин внимает; хмыкнул и вновь принялся свежевать картофелины. — Это ж надо такое выдумать — права, значится, на людские страдания раздавать. Решать, кому кого обидеть можно, а кому уже подлость. Дурак и был.

— Я такой же. Только хуже. — Твирин шумно втянул воздух, но заставил себя продолжать, хоть и грозило это потерей последнего равновесия: — Мне сначала думалось, вести о Резервной Армии меня всего перекрутили, так, мол, тяжко, что хоть на стенку бросайся. Это ведь я члена Четвёртого Патриархата приказал застрелить, без моего вмешательства хэр Ройш подписал бы свои договоры, выбил бы свои петербержские поправки, и катались бы все сыром в масле. А тут — осада, блокада, война, леший её, братоубийственная. Но, если начистоту, это самое начало было. Война огромная слишком, в душу не помещается. Вернее, помещается, но так её во всех местах передавливает, что за этим сплошным синяком себя уже не чуешь, — он помедлил. — А когда граф Метелин попросил меня приговор исполнить, я будто проснулся. Потому что я дрянь. Потому что приказывать — это не самому стрелять. Потому что в глаза смотреть — это не Городской совет свергать, не зарвавшихся офицеров карать и не какой другой ритуал во имя высоких целей. Это живой человек — но ведь и те были живые! И у тех были свои беды и свои чаянья, и у тех были свои отцы, свои гныщевичи и много кто ещё. Просто к тем я не прислушивался почти, а граф Метелин молод, граф Метелин эффектен, граф Метелин из Академии и вам всем знакомец. Какая же я, оказывается, грязь сапожная.

Где-то в этих комнатах затаились часы — громозвучные, видимо, напольные, если так гулко тикают. Страшно представить, как они бьют.

— Тебе перцу побольше али поменьше? — осведомился Хикеракли, словно не было его тут дюжину тиканий назад.

— Да плевать, — отмахнулся Твирин и побрёл вслепую на чеканный зов убегающих секунд.

Часы стояли прямо в передней, только там было темно, и потому Твирин прежде их не заметил. Действительно: напольные, громоздкие, как есть гроб.

Твирин уткнулся в них лбом и весь затрясся. Слезу не пустил, нет, но лиха беда начало.

Скоро Хикеракли пронёс мимо результаты кухонной суеты, от комментариев удержавшись. Есть, наверное, в том свой высший резон: сколько было комментариев, которых Твирин слушать не желал! А теперь, когда так нужно, — получай, дурак, что заказывал.

Украдкой проверив, что там всё-таки со слезой, Твирин и сам возвратился в комнату. Хикеракли как раз водрузил на стол две тарелки и дымящийся чугунок — до того дымящийся, что жуть брала, как он ту картошку почистить умудрился.

— Грибочков нету, — с искренней досадой развёл руками Хикеракли и уселся на кушетку, — равно как и мяса. Ничего нету. Солдатский, что называется, завтрак!

— Ужин, —

бессмысленно возразил Твирин. В красное, очень красное кресло не хотелось, но не стоять же, в самом деле.

Вкуса он не ощутил, занятый красным маревом и в которой уж заход проворачивая в уме, как умирал граф Метелин. Надо было самому, самому подбежать, пусть бы и в упор выстрелить, кому какое дело — лишь бы добивал не Плеть, первейший гныщевичевский друг!

Обманул, не сдюжил с обещанием.

И никуда, никогда от этого не уйти, не перед кем виниться, нечем помочь.

— Тимка, чего ты пришёл? — вдруг отложил вилку Хикеракли.

Твирин с опозданием удивился, что бальзам он так и не пил, не налил даже.

— Сказать, что ты почти во всём был прав, а я сам себе герой, если не соглашался. Сказать спасибо за твои попытки меня образумить. Толку от них не прибавлялось, но это не твоя заслуга. Сказать, что без тебя я бы сейчас и сочинить не смог, куда мне идти. И не имеет значения, что ты хотел меня выгнать, что ты выгонишь меня в лучшем случае через полчаса — ну и ладно. Но если бы у меня не было хоть этого… не знаю, как бы я вообще сделал шаг со ступеней Городского совета, — дыхание не утерпело, сбилось. — И ещё я пришёл спросить, что с тобой творится. Ведь творится же. Это всё третья часть симфонии, да, скерцо со взрывчаткой? Или другое что-то по тебе проехаться успело?

Хикеракли воззрился на Твирина с этаким лукавым сомнением:

— Эвон как заговорил, — деланно покачал он головой, будто выкаблучивался перед зрителями, — держи меня, Столица Великая!

А вот теперь и уходить можно. Сказал, спросил?

Чтоб ответ получить, не эту жизнь жить надо было.

— Ничего со мной, Тима, не творится. Был без ума, а теперь с умом. Взрывчатка, говоришь? Шут с тобой, какая взрывчатка. Взрывчатка — это, так сказать, последствие… Из причин всяческих.

— Это ты-то был без ума? Брось, Хикеракли. Твоим умом мы все и держались. А что могли бы держаться послушней да прилежней — то отдельный разговор.

— Это что, лесть такая? — недоверчиво покосился Хикеракли.

— Нет. Это то, что я — не будь я дрянью и не дрожи я так за то, каким меня видят — должен был тебе ещё ого-го когда выложить. Никто из проклятущего Революционного Комитета до тебя и близко не дорос, никто.

Хикеракли оторопел.

— У тебя горячка.

— Мне сегодня о том уже твердили, — невесело усмехнулся Твирин. — А я полагаю, что сегодня-то как раз и излечился. На время, быть может, и чудовищной совершенно ценой — хоть ложись и умирай после такого исцеления, но несомненно одно: у меня наконец-то хватает честности говорить тебе то, что я думаю.

— Хорошо. Ты думаешь, что ты — дрянь паскудная, только ноги о тебя вытирать, а я — воплощение благодати, и сияние от меня исходит, — вернул Хикеракли усмешку. — Я счастлив.

Твирин потянулся за папиросой, но вспомнил, что выкурил всё, пока кружил по улицам — со ступеней Городского совета он, не оглядываясь, бросился прочь, прочь, прочь, лишь бы не видеть, не слышать и не думать. Думать ногами, бесцельно таращиться по сторонам, заблудиться в этом маленьком вообще-то городе, зажатом между казармами и морем.

У витражей Академии свернул в «Пёсий двор» — покорившись нелепому инстинкту, в основе которого лежала ещё более нелепая память, что в «Пёсьем дворе» всегда можно найти Хикеракли.

Да когда оно было, это «всегда».

А впрочем, в некотором роде — можно найти.

— Хорошо, Хикеракли, я понял, я ухожу. Я плевал тебе в душу столько, что было бы странно, если б однажды она не переполнилась и не отправила меня лесом к лешему же. Только очень тебя прошу, — поднялся Твирин, — не отрезай ты от себя все живые части. Не надо, пожалуйста.

Поделиться с друзьями: