«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
Скопцов встряхнулся. Наверное, очень невежливо выглядят его постоянные воспоминания и грёзы. Но Элизабету Туралееву это не смущало; интересно, смутило бы графиню Асматову?
— Важно, чтобы решение было принято. Но, если уж выбирать, то, пожалуй, второе. Мы ведь никуда не…
Закончить он не сумел: чуть не сбив их с ног, из-за угла выскочил молодой тавр, намерения которого были написаны у него на лице. Задним числом вдруг сделалось болезненно ясно, как глупо было Скопцову — Скопцову! — провожать женщину в одиночку, без охраны, вдоль складов… Всё проклятое желание
По январскому морозу тавр был очень легко одет — в кожаную куртку, из-под которой виднелась кожаная же рубаха. Поперёк груди его зигзагом вился узор из сине-жёлтых треугольников — ах, Плеть что-то рассказывал про эти узоры, — а в косу его вплетены были ремешки.
В руке его тускло блестел нож.
— Сымай сер’ги, — коротко повелел он, — и остал’ное тоже сымай.
Узор показывает принадлежность к правящей элите — любого рода, но у тавров только один род, военный. Вот только в Петерберге это не так, в Петерберге у тавров главный давно уже не брал в руки ножа.
Госпожа Туралеева вскинула подбородок, и всё асматовское высокомерие, вся величавость и насмешка загорелись в ней, как зимнее солнце в сапфирах. Насмешка, но в то же время что-то материнское, вовсе не злое.
— Перестаньте, — почти ласково сказала она и вновь провела варежкой по животу. — Разве вы не видите, что я не в том положении, в котором женщин можно обирать?
— Скоро мы все будем в положении, — оскалился тавр, — кораблей нет, торговли нет, денег нет. Революционный Комитет тащит что хочет у кого хочет. Чем мы хуже?
Раз он сказал «мы», значит, мыслит себя в рамках общины. Но община на грабёж средь бела дня не пошла бы, это даже Скопцов знал. Выходит, кто-то мятежный, норовистый…
— Господин Ночка, как вам не стыдно! — закричал он и вспыхнул от того, как визгливо этот крик прозвучал — но вспыхнул немедленно и тавр.
— Как ты меня назвал?
— Тырха Ночка, сын… сын… сын своего отца, вечно недовольный…
Тырха Ночка, когда ввели налог на бездетность, хотел уйти в Порт и в настоящую преступность, Плеть рассказывал; хотел, но отец — да как же его звать! — осадил. Вот только желание взяться за нож, наверное, глубже сидит, чем любые отцовские заветы.
Скопцов же почти не чувствовал ног, зато отчётливо чувствовал, как трясётся его подбородок.
— Вот именно, — гневно кивнул тавр, — Тырха Ночка. С таврами не говорят по прозванию.
— Хорошо, — икнул Скопцов, — хорошо, господин Тырха Ночка. Как вам не стыдно, господин Тырха Ночка?
Тавр захлопал глазами и недоверчиво осклабился.
— Мне? Стыдно? В особое время живём, — хищно выговорил он. — У тебя пал’то дорогое, наверняка часы, портсигар, ден’ги. Выкладывай.
Но Скопцов не мог молчать.
— Как вам, Тырха Ночка, не стыдно! Ходите грабить людей, как мелкий бандит, бандитишка, безоружного человека и беременную женщину… Да что бы про вас сказали равнинные братья!
Тырха Ночка зарычал и прыгнул вперёд — от переживаний, не чтобы покалечить; пока не чтобы покалечить —
но Скопцов всё равно отшатнулся, буквально-таки спрятался за спиной побледневшей госпожи Туралеевой — да как же он дальше будет жить с таким позором — если будет жить…— Не смей даже рот разеват’ про равнинных брат’ев! Что тебе про них знат’?
— Что мы — мы, Революционный Комитет — помогли Хтою Глотке! Что равнинные тавры не беременных женщин обирают, а занимаются войной — настоящей войной, вы такой и не видели! Что они впервые за двадцать лет готовы победить! Что они вот-вот нанесут решающий удар!..
Это всё было правдой — большей, чем можно было бы разобрать из бессвязного скопцовского лепета. Он узнал случайно: в начале недели, почти уже утонув в делах делегатских, Скопцов затосковал. Как это бывает — по давним дням, ушедшим и не вернувшимся; по переживаниям об экзаменах, по посиделкам в «Пёсьем дворе», по отцу, который не обязан всегда быть генералом.
Чин отца так просто не забудешь, в «Пёсьем дворе» всех не соберёшь, но из Академии членов Революционного Комитета не выгоняли, а лекции — их же волею — всё-таки возобновились, как в те самые ушедшие дни. Не так давно начался второй семестр — можно было и заглянуть. Скопцов не сразу уловил нить повествования — лектор продолжал тему с середины, — но всё равно дотошно записывал, вслушивался, передавал по рядам записки и улыбался, улыбался, улыбался. А потом вдруг заприметил в учебном зале За’Бэя.
За’Бэй тоже устал от революции.
От усталости, как и от всех прочих состояний, он становился болтливым — вот и сболтнул, что старому другу по общежитию Гныщевичу пришла записка с Равнины. На конверте так просто и значилось: «Гныщевичу», и все в Петерберге понимали, о ком речь, да только получатель уехал из Петерберга на свой завод, а денщиками из солдат он так и не обзавёлся, и остолоп-посыльный попытал счастья в старой общежитской комнате — а там как раз случайно оказался За’Бэй, тоже член Революционного Комитета. Вот такое совпадение.
«Хэр Ройш скончался бы от такого отношения к информации», — улыбнулся Скопцов. Его омывали тёплые волны ностальгии по временам, когда потерять чью-нибудь записку было так же страшно, но на дне ты знал, что это только игра.
Теперь на дне не было ничего.
Гныщевич скрываться от соседа по комнате не стал. Равнинные сепаратисты выбрали день решающего удара по Оборонительной Армии. День, когда Хтой Глотка намеревается сравнять её с тёплой южной землёй. Представления о чести обязывали его рассказать об этом тому, кто сделал нападение возможным.
«„Мой отец будет стоять в первых рядах“, — восторженно размахивая руками, цитировал За’Бэй. — А ведь это и я сделал, это мои аптекари! Мне Гныщевич потому и показал. Здорово, а? Понимаешь? Жизнь человеку спасли!»
Чтобы тот мог забрать их побольше, подумал Скопцов, но занудствовать не стал — уж За’Бэй тут всяко ни при чём.
«Я знаю, о чём ты думаешь, — посерьёзнел он, — я тоже об этом много думал. Но теперь мне известен ответ. — За’Бэй отложил перо. — Нет, пишут тавры без акцента».