Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Запнувшись, он упал, и я вместе с ним. Мы рухнули на землю, от удара он резко выдохнул. Не успел я и слова сказать, как он вывернулся и ухватил меня за запястья. Я стал вырываться, не совсем понимая, как себя вести. Но теперь я хотя бы мог сопротивляться.

– Пусти!

Я дернулся, пытаясь высвободиться из его хватки.

– Нет.

Молниеносным движением он подмял меня под себя, прижал к земле, уперся коленями мне в живот. Я тяжело дышал, злился и в то же время был до странного счастлив.

– Никогда не видел, чтоб кто-то сражался так, как ты, – сказал я ему.

Признание

или обвинение – а может, и то и другое.

– Много ты чего видел.

Говорил он мягко, но я все равно ощетинился.

– Сам знаешь, о чем я.

Взгляд у него был непроницаемый. Над нами тихонько перестукивались незрелые оливки.

– Может быть. Так о чем ты?

Я рванулся – что было сил, – и он меня выпустил. Мы сидели на земле – в пыльных, липнущих к спинам хитонах.

– Ну…

Я осекся. Я теперь стал злее, знакомый жар гнева и зависти занимался во мне как от удара кресалом. Но желчные слова исчезали, не успев родиться.

– Равных тебе – нет, – наконец сказал я.

Он поглядел на меня, помолчал.

– И?..

Что-то в его голосе лишило меня последних остатков гнева. Все это было важно – раньше. Но теперь кто я такой, чтобы об этом жалеть?

Словно бы услышав меня, он улыбнулся, и лицо его было как солнце.

Глава шестая

После этого дружба нахлынула на нас разом, будто весенние потоки с гор. Раньше и мне, и остальным мальчишкам казалось, что его дни проходят в обучении царскому и государственному делу, в метании копья. Но для меня уже давно не было тайной, что – кроме уроков игры на лире и тренировок – его дни проходили в праздности. Поэтому мы с ним могли пойти купаться, а на следующий день – лазать по деревьям. Мы сами выдумывали себе игры, боролись друг с дружкой, носились взапуски. Лежа на теплом песке, говорили: «Угадай, о чем я думаю?»

О соколе, которого мы видели из окна.

О мальчишке с кривым передним зубом.

Об ужине.

И пока мы плавали, играли или разговаривали, на меня то и дело накатывало какое-то чувство. Оно вскипало в груди, захлестывало с ног до головы – почти как страх. Почти как слезы, до того быстро оно появлялось. Но, в отличие от слез или страха, оно было парящим, а не давящим, радостным, а не унылым. Мне и до этого случалось знать довольство – краткими урывками, когда я предавался одиноким развлечениям: швырял скакавшие по воде камушки, играл в кости, грезил. Но, по правде сказать, тогда дело было не в том, что я чувствовал, а в том, чего не чувствовал, ведь только тогда страх отступал – когда рядом не было ни отца, ни мальчишек. Я был не голоден, не был болен, не хотел спать.

Это же чувство было совсем иным. Я вдруг понимал, что улыбаюсь во весь рот, да так, что ныли щеки, по голове начинали бегать мурашки, и мне казалось, что еще немного – и волосы взлетят в воздух. Язык, упиваясь свободой, переставал меня слушаться. Я говорил с ним – еще, еще и еще. Больше можно было не бояться сказать лишнего. Больше можно было не бояться, что я слишком тощий или слишком медленный. Еще, еще и еще! Я научил его швырять камушки, а он меня – вырезать фигурки из дерева. Я чувствовал каждый нерв в

своем теле, каждое дуновение ветра на коже.

Он играл на лире моей матери, а я смотрел на него. Когда же наставала моя очередь, я путался пальцами в струнах, приводя наставника в отчаяние. Но мне было все равно. «Поиграй еще», – говорил я ему. И он играл до тех пор, пока я почти не переставал различать в темноте его пальцы.

Я понял, до чего я переменился. Меня больше не заботило, что я проигрывал, когда мы бегали наперегонки, проигрывал, когда мы плавали к скалам, проигрывал, когда мы метали копья или швыряли камушки у воды. Уступить такой красоте – что ж тут позорного? Мне хватало того, что я видел, как он побеждал, видел, как мелькают в вихре песка его стопы, как вздымаются и опадают его плечи, рассекающие соль. Мне этого хватало.

В самом конце лета, когда со дня моего изгнания прошло уже больше года, я наконец рассказал ему, как я убил мальчика. Мы сидели в ветвях росшего во дворе дуба, за лоскутным занавесом его листьев. Здесь, далеко от земли, прижавшись к мощному стволу, говорить было как-то проще. Он молча выслушал меня, а затем спросил:

– Почему же ты не сказал, что защищался?

Как это похоже на него – спросить то, о чем я даже не подумал.

– Не знаю.

– А еще ты мог солгать. Сказать, что он уже был мертв, когда ты на него наткнулся.

Я вытаращился на него, оторопев от самой простоты предложенного. Я мог солгать. И тут меня осенило: солги я, и остался бы царевичем. Я оказался в изгнании не из-за того, что убил, а из-за собственного простодушия. Теперь-то я понял, отчего отец глядел на меня с таким отвращением. Сын-недотепа, с ходу во всем признавшийся. Я вспомнил, как играли желваки у него на скулах, пока я говорил. Он недостоин быть царем.

– Ты бы не солгал, – сказал я.

– Нет, – признал он.

– А как бы ты тогда поступил? – спросил я.

Ахилл побарабанил пальцем по суку, на котором сидел.

– Не знаю. Мне и представить-то сложно. То, как этот мальчишка с тобой говорил. – Он пожал плечами. – Никто еще не пытался что-то у меня отнять.

– Ни разу? – В это не верилось.

Я о такой жизни и помыслить не мог.

– Ни разу.

Он задумался, замолчал.

– Не знаю, – наконец повторил он. – Но я бы, наверное, разозлился.

Он закрыл глаза и прислонился к дубовой ветви. Зеленые листья увенчали его волосы будто корона.

Теперь я часто видел царя Пелея, нас иногда призывали на советы, на пиры с заезжими царями. Мне дозволялось сидеть за столом подле Ахилла, а захоти я – то и говорить. Мне не хотелось; я довольствовался тем, что молчал и разглядывал сидящих вокруг мужей. – вот какое прозвище дал мне Пелей. Филин – за большие глаза. Он умел одаривать такой лаской – ненавязчивой, ни к чему не обязывающей.

После того как мужи разъезжались, мы сидели с ним у огня, слушая рассказы о днях его юности. Нынче седой, увядший старик рассказывал нам о тех временах, когда он сражался бок о бок с Гераклом. Я рассказал, что видел Филоктета, и Пелей улыбнулся:

Поделиться с друзьями: