Песнь одного дня. Петля
Шрифт:
Ауса выпрямляется, на лице у нее решимость. Нет, не нужна ей эта фотография. А ведь этот парень, который однажды помимо своей воли наградил ее ребенком, вовсе не принадлежит к другому сословию. Нет, он обыкновенный человек, выросший в бедности и такой же необразованный, как она сама. Но и он смотрит на человека, как на червя. Он признал того бога, перед которым она не намерена склоняться, ни за что на свете. Хорошо, что есть разумные люди, желающие мира для всех людей на земле, которые хотят, чтобы люди могли жить и работать, чтобы она и большинство бедняков одолели тех, кто смотрит на человека, как на червя, которого любой может растоптать. И неважно, что кое-кто пытается представить этих людей глупыми и самонадеянными. Если большинство выскажется за уничтожение ядерного оружия, это оружие будет уничтожено. И когда это будет сделано, людям перестанут угрожать страх и подозрительность и тогда… тогда никто не посмеет смотреть на человека, как на червя, независимо от того, родился ли этот человек или еще нет. Ауса поворачивается к столу, берет спичечный коробок, чиркает спичкой и держит фотографию над огнем. Фотография маленькая, но горит она долго. И только когда пепел ложится в пепельницу целым тонким черным лепестком, Ауса вздыхает с облегчением. Вот теперь она может спокойно ехать в деревню. Она прикасается к остаткам фотографии, и они взлетают в воздух. Она сожгла нечто большее, чем фотографию. Какую-то частичку самой себя. Но это было необходимо. Она освободилась
— Огги маленький, Огги мамин, — шепчет она нежно на ухо спящему мальчику. Она шепчет так тихо, что он даже не просыпается. Ауса и не хочет, чтобы он проснулся…
Дрозд поет над ее окном. Ведь весна не останавливается. Он не может терять ни минуты.
«Жизнь! Жизнь!» — поет он во все горло. И даже Ауса понимает это сквозь надвигающийся сон.
* * *
И наконец последний автобус вырывается из объятий улицы. О-хо-о! — вздыхает улица вслед. Но автобус делает вид, что не слышит. Он устал и радуется, что наступила ночь. Он откашливается по пути и сворачивает за угол. Улица не горюет, у нее хватает друзей. Поднимается ветер. По-настоящему так и не стемнело. Уличные фонари застенчиво мигают белесыми глазами, словно пытаются понять, не заблудились ли они. Дом спокойно вздыхает в этой сумеречной прохладе. Его глаза начинают закрываться один за другим. Сперва свет зажгли. Потом погасили. На крыше спят голуби. Дрозды угомонились, лишь когда на сад надвинулась тень. Но их отдых недолог. Крыса снова заглядывает под крышку помойки. Другая крыса незаметно крадется за ней. У них свои дела.
Дом не обращает на них внимания. А также на дождевых червей, беззвучно скользящих по мокрой траве. Это все недолговечные создания. Он не без надменности поднимает крышу к обещающему дождь небу. Ведь он знает, что соседние дома наблюдают за ним. Через несколько дней из одной комнаты отправится к месту последнего покоя тело старика. Его путь закончен.
А в то же время в другой комнате, захлебываясь от слез, начнет свой жизненный путь новый человек. Крохотное существо, которое, несмотря на бессилие и беспомощность, день и ночь будет повелевать отцом и матерью.
А пока сад цветет и зеленеет, дрозды поют: «Жизнь! Жизнь!» — и ждут, чтобы маленькие, неоперившиеся птенцы разбили тонкую скорлупку яиц, которые в скором времени их мать снесет в своем гнезде. Ждут и распевают. Распевают, будто только для них цветет сад, светит солнце и воздвигнут дом. А если солнце сверкает особенно щедро, как, например, сегодня, все вокруг бывает зачаровано их песней, которую даже трудно назвать песней. Ах как поют эти недолговечные создания! Как они заливаются: «Жизнь! Жизнь!»
Пусть поют, пока они уважают законы дома. Но они так мало знают. И почти ничего не значат.
Шум отдаленного движения еще трепещет в воздухе. Но дом это не волнует, хотя некоторые из его обитателей еще не вернулись под его крышу. Не вернулась дочка портнихи, засидевшись с подружкой в дешевом кафе, она совсем забыла, что давно пора спать. Но она уже бежит домой. Нет еще юноши с верхнего этажа, он танцует со своей девушкой, позабыв о недавнем гневе. Нет влюбленных. Нет старика.
Но все они еще вернутся домой. Люди, живущие в таком доме, всегда возвращаются домой. И никого не касается то, что происходит внутри его стен. Дом клюет носом, он не спит и не бодрствует, обычный дом, белый с красной крышей, всего два этажа да подвал.
День кончен, близок ночной покой. Но улица еще не спит, хотя порой и ее одолевает дремота. Начинается дождь. Дрозды смолкли. Но их молчание продлится недолго. Когда прояснится, и даже еще до того, они снова начнут распевать свою песню, которую вряд ли можно назвать песней, одна и та же нота, повторяющаяся бесконечно: «Жизнь!.. Жизнь!..»
ПЕТЛЯ
Перевод И. Дмоховской
Там, где мать спокойно дает грудь ребенку, зная, что его отец проучит любого, кто посмеет вломиться в дом, свобода надежно защищена. Кельвин Линдеманн. «Они заслужили свободу».
Нагнись, приятель, нагнись, как будто смотришь, не осталось ли где мусора. Чертов немец явился за нами шпионить, он в двадцать раз хуже, Ищейки, в десять раз хуже любого американца. Ишь, спесивая рожа, раздулся, как овечий желудок; знаешь, когда овцу забьют, а желудок вырежут, еще теплый, и бросят на холодную землю. А посмотрел бы ты на него, когда он начинает увиваться около американцев — вся спесь разом пропадает, съеживается, подлец, как будто из него воздух выпустили. Он переплюнет Ищейку, вот увидишь, погляди только на его рожу — ей-богу, как будто взяли коровью лепешку да сверху обсахарили, тьфу! Давай, друг, подметай, он же еще вернется, гад проклятый. А ведь его вполне могут назначить директором. Тогда все, тогда я ухожу. Ты тоже? Да только вот куда? Куда? Все равно лучше нигде не будет. И вообще не известно, удастся ли хоть куда-нибудь устроиться. Здесь по крайней мере место надежное, если вообще что-нибудь сейчас может считаться надежным. Ищейку? Да ты что, Ищейку они никогда не назначат директором. Исландца! Хоть исландского в нем ничего не осталось, одно имя, а все ж таки… И если бы даже им это пришло в голову, — хотя что говорить, никогда этого не будет, — так вот, нам все равно не стало бы лучше, ни капельки. Видал, как он у немцев все обезьянничает — и походку ихнюю, и рожу так же кривит. Воображает, что он за всеми следит. Смотрит, чтобы никто не бездельничал, чтобы все увеличивали производительность. Управляющие, начальство на производстве и в канцелярии, руководители отделов, бригадиры, может, и ихние заместители — все, словом. Чтобы увеличивали производительность, надо же! Производительность канцелярии — ха-ха-ха! Нет, Ищейку никогда не назначат директором, как бы он ни лез из кожи. Никогда в жизни. Его могут назначить заместителем, ну, самое большее главным управляющим, а директором — нет. Директором они назначат какую-нибудь немецкую сволочь, Клауса или Фрица, или еще кого-нибудь, у кого язык без костей, чтобы ловчее было лизать ихнюю задницу. Не то чтоб Ищейка такого не умел, но Трест никогда не назначит исландца, никогда в жизни. Хотя для нас-то — один черт! Все они друг друга стоят, каждый только и норовит другому вцепиться в глотку, а самому пролезть на чистую работу и своих пропихнуть.
* * *
Живей,
приятель, живей, ты что, ослеп? Не видишь, что нужно убрать под скамейкой? Нечего копаться; коли тебе платят, так изволь работать. А то… помнишь, как было с Конни? Ну, он тогда, конечно, разорался. Но если бы даже и не разорался, разве его дело — порядок на лестничных площадках? Разве он какой-нибудь уполномоченный? Правление союза такими вещами должно заниматься, это же ясно. А у него вообще совещательный голос. Незачем совать нос в дела, которые тебя не касаются, никакого толку от этого все равно не будет. Выполняй свою работу, не ленись, помалкивай да держись за место обеими руками — вот и вся премудрость. Что он сейчас делает? В дерьме копается! И то из милости, учти, из милости. Ну, положим, кто-то должен этим заниматься, у нас же вечно то раковины засоряются, то уборные. Ой, он опять идет! Опять эта скотина здесь! Убирай, парень, убирай, тебе же за это платят, черт побери. Да побыстрей, как будто тебя сам дьявол колет раскаленной спицей. Ишь, толстая рожа, того и гляди лопнет, все равно как раздутый овечий желудок, — убирай, приятель, или подметай давай, подметай!* * *
Что, интересно, здесь происходит? Ждут кого-то? Из Треста? Американца, что ли? А почему, хотел бы я знать? В последнее время у нас тут все в порядке — и с производительностью, и вообще. Ну-ка посмотри, через стекло видно, только не подходи слишком близко, вдруг кто-нибудь войдет, и совок держи, как будто убираешь, вот так. Ишь ты, все вороны слетелись — раз, два, три, четыре, пять. И Американец здесь — в такую-то рань. Ну, скажу я тебе, хорошего ждать не приходится. Сам Американец, значит, что-то здесь будет, что-то новенькое. Гляди, Американец расселся, как на троне, Клаус и Фриц стоят по бокам, оба придвинули рожи поближе к нему. А ты заметил, как у этого проклятого Клауса воняет изо рта? Говоришь, не принюхивался? Да это и незачем, он только подходит к тебе, а ты уже чувствуешь вонь, даже если у него рот закрыт. Ищейка и Шпик стоят лицом к столу, гляди, вид у них такой, как будто сейчас конец света наступит. Они получили какой-то приказ из Треста, только вот какой? Какой? Может, уволить всех? Закрыть?.. Нет, это невозможно. Никак невозможно. По крайней мере, сейчас. Сократить кого-нибудь? Нет, не верится. Слушай, ты, проклятый осел, хватит пялиться, давай собирай мусор. Как будто не знаешь, что жалованье нужно отрабатывать. Попробуй только еще раз подойти к стеклу, я на тебя пожалуюсь, учти. Тебе за что деньги платят — чтоб ты подслушивал и шпионил? Говоришь, что тут такого, ведь это всех нас касается? Да все равно через эту дверь ни черта не услышишь. Знаешь, тебя отсюда просто вышвырнут, если ты будешь бездельничать да еще совать нос не в свое дело. Как ты думаешь, что будет с нами, если они начнут сокращать? Или вообще закроются? Я просто спрашиваю.
* * *
Собрание? По-твоему, они говорят насчет собрания, которое Оуфейгур предложил созвать? Ты думаешь? Чепуха, на это собрание и не придет никто. Они ведь сами сколько раз говорили, что не будут понижать расценки. Скорее уж правительство пойдет на девальвацию. Считаешь, что ему не позволят? Ну, конечно, я знаю, что оно не само решает, оно тоже зависит от кредиторов, это ясно. Говоришь, при девальвации жалованье все равно упадет, — да, конечно, но зато у всех одинаково, понимаешь? Нет, просто так расценки они не понизят. Ведь тогда сразу же начнется забастовка, наверняка. Так что я не понимаю, чего Оуфейгур добивается. Нет, это все только ухудшит дело. Нужно действовать осмотрительно. Что — право на забастовку? Думаешь, руководство не подскажет, когда будет подходящий момент для забастовки? Руководство союза, парень, нашего союза. А про какое руководство я, по-твоему, толкую, про правительство, что ли? Больно нужно! Я уж тысячу раз говорил, что удивляюсь, как это наше правительство до сих пор держится, давно пора его разогнать к чертовой матери, да только вот вопрос, будет ли другое лучше. Эй, погляди, Клаус вскочил с места, размахивает ручищами. Ишь, как его проняло! Что же они, черт побери, обсуждают? Думаешь, дело Додди? Да нет, с ним покончено, совсем покончено. Говоришь, на листке было написано; знаю этот листок, мне его вчера вечером сунули в почтовый ящик, да я не читал, сразу бросил в корзину. Шпик, смотри-ка, Шпик! Это он им чего-то набрехал, чтоб ему в аду жариться на вечном огне! Может, он теперь на нас наговаривает. На нас! Слушай, парень, давай дальше убирать, разве можно бездельничать у них под носом! Вон Шпик повернулся в нашу сторону. Нагибайся, парень, нагибайся, не жалей спину. Тут же еще полно мусора.
* * *
Вид у меня тогда был неважнецкий? Это ты мне? Да ты бы на свою рожу посмотрел! Я был, скажу тебе, такой злой, что стоило мне открыть рот, и я бы не знаю чего наговорил. Я бы на него кинулся, дал бы как следует; ну что ты, я только хочу показать, как бы я ему дал. Когда я злюсь, так совсем теряю голову. Я бы его, наверно, пристукнул на месте, если бы он не бросил свои идиотские штучки — ишь руки распустил, да еще лопочет чего-то на этом дурацком языке, которого и не понимает никто. А те-то ржут, скоты! Он, дескать, пошутил, просто захотел показать, какой он компанейский парень, этот шут гороховый! А Ищейка еще спрашивает, как мы, мол, довольны или нет. И я, конечно, ответил «да». А ты? Ты, может, ответил «нет»? Мне-то показалось, друг, что ты сказал «да» и еще весь до ушей расплылся от удовольствия. А как по-твоему, зачем они велели ему спросить? Специально чтобы разнюхать, как мы настроены. Может, мы считаем, что руководство плохое и нужно всех сменить, понимаешь? Другой вопрос, станет ли от этого лучше. Я уж хотел пожаловаться на Фрица, да, представь себе, чтобы он прекратил свои штучки, и пожалуюсь, если не перестанет. И о Шпике я, между прочим, кое-что знаю, и ему это известно, так что не думай, я не позволю над собой измываться. Пусть эти надутые немцы у себя дома дают волю рукам и оскорбляют честных тружеников — тоже шутники нашлись! Что будет, если мы все сговоримся и дадим им отпор? Что ж, мы могли бы прямо-таки приставить им нож к горлу, устроить, например, забастовку и вообще перестать работать на них. Что ты говоришь — повесить их за ноги? Или обычным способом? Фу, парень, да ты не в себе! Какая муха тебя укусила? Вешать людей! В нашей стране! Ну пусть они иностранцы, все равно. И другие парни об этом говорили — что хорошо бы повесить Фрица и Клауса? Ну, конечно, шутки у них глупые и вообще они ужасно противные, все немцы противные, по крайней мере те, которые здесь работают, но все же пусть ребята поменьше болтают, никогда не знаешь, кто тебя может услышать. А немцы, что ж, надо учитывать, что они все-таки иностранцы и у них дома все иначе, чем у нас. Нужно проявить — ну, немножечко такта, пока они не привыкнут. Что ж, по-твоему, они к нам должны приспосабливаться? И чтоб уступки были взаимные? Ну что ты, ведь они начальство, а от начальства все равно никуда не денешься. А всеми высшими должностями распоряжается Трест, ты же сам знаешь. Слушай, ты видел, как я высунул язык, когда он проходил мимо? Ничего подобного, он не повернулся спиной, он все видел. Не заметил, что ли, как его передернуло? Да, я сам бы не прочь над ним подшутить, но вешать — нет, это уж слишком. Ко всему прочему, можно повесить неудачно, а это еще хуже. Мой папаша пробовал однажды повеситься, но ничего не вышло, я увидел и снял его. Сейчас он живет в доме для престарелых, но только с тех пор так и не оправился. Почему он хотел повеситься? Да ничего особенного… ну, как сказать… в общем, были, конечно, свои причины…