Песочные часы
Шрифт:
Мишки переглянулись.
— Это что, бунт на корабле? — спросил мой.
— Ну и не больно нужно, — сказал Наташин. — Пошли, Горюнов!
Но мой Мишка оказался не таким покладистым. Он запустил руку в карман моего пальто и вытащил две ириски. Я ударила его снизу по руке, и ириски упали на песок. Тогда мой Мишка дернул меня за косу и толкнул сзади коленом. Я отлетела довольно далеко, упала, но не заплакала. Наоборот, даже обрадовалась тому, что у нас с Мишками снова стали нормальные отношения.
Дядя Володя оказался не прав: мы с Наташей после этого случая еще крепче подружились и дружим до сих пор.
Победа!
— Вставай, победа! —
Победа!
Празднично светило майское солнце, и звуки маршей неслись из комнаты родителей, где висело радио, и такие же праздничные марши доносились с Садовой через открытую форточку, и была еще дополнительная, чуть конфузливая радость, что — не идти в школу.
Дом возбужденно шумел, звонил телефон, звучали поздравления, а мы — «наш двор», возбужденные всеобщей и собственной радостью, выскочили из своих подъездов и помчались на улицу.
— Победа! — орали мы прохожим, как будто кто-то мог еще не знать об этом.
По улице Веснина мимо итальянского посольства, деревянных развалюшек, мимо особняка, в котором через некоторое время будет посольство государства Израиль, а пока в нем живет в коммуналке Нинка Букина из нашего 4 «А», которая тоже выбегает на улицу, размахивая красным флажком, оставшимся еще, наверно, от первомайской демонстрации, мы бежим на Арбат, шумный, многоцветный, и он вбирает нас в свое многолюдье, оглушает празднично-звонкими сигналами автомобилей, роскошью своих флагов и убранных кумачом витрин…
Наши песни
Наигравшись, мы любили рассесться всем двором на дровах возле четвертого подъезда и петь военные песни.
Высокие волны вздымает лавиной Широкое Черное море. Последний матрос Севастополь покинул, Уходит он, с волнами споря…Мы никогда не видели моря, но, впадая в песенный экстаз, испытывали иллюзию участия, соприкосновения со всем тем, о чем говорилось в песне.
Хотелось лечь, укрыть бы телом Родные камни мостовой. Впервые плакать захотел он, Но комиссар обнял его рукой: «Ты ж одессит, Мишка…»Было в песнях что-то такое, что принималось всем сердцем.
Что ж такое в них было? Почему они так действовали? Или это во мне что-то было, да сплыло?
Я знаю, друзья, что не жить мне без моря, Как море мертво без меня, —И восторженный комок подступал к горлу. Душа была взрыхлена, и военные песни, падая в нее, как семена, тотчас прорастали гордым чувством причастности к подвигу своей страны, и слова эти — подвиг, Родина, победа, строки о том, что «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех», отзывались радостной верой, что так оно и есть.
Из песен возникал, выкристаллизовывался мужской идеал — сильный, мужественный, благородный и нежный рыцарь.
Ночь коротка, спят облака, И лежит у меня на ладони Незнакомая ваша рука… После тревог спит городок, Я услышал мелодию вальса, И сюда заглянул на часок.Это был контур сквозь туман, неверный, таинственный, меняющийся, зыбкий контур настоящего мужчины.
Я совсем танцевать разучился, И прошу вас меня извинить.Конечно, он разучился танцевать в походах и боях, но он остался рыцарем, он нежен, грустен, галантен («Прошу вас меня извинить…»). Он прошел через смертельные опасности, совершил много подвигов («Прощайте, Скалистые горы, на подвиг Отчизна зовет…»). Он умирал, сжимая в ладони заветный камень, его спасали друзья, и вот, в тоске по дому, в незнакомом городе, в этом зале пустом мы танцуем вдвоем…
Вижу наш двор, нагретую солнцем, изрисованную мелом стену дома, нас, сидящих на дровах и поющих про девушку в ситцевом платье, которая спасла жизнь красноармейцу. Хотелось быть этой девушкой, товарищем, спутницей, суровой боевой подругой.
Если ранили друга, сумеет подруга Врагам отомстить за него. Если ранили друга, перевяжет подруга Горячие раны его.Это было время стопроцентного доверия к каждому слову песни, каждому слову книги, каждому кадру фильма. Ни одна скептическая фраза еще не оцарапала наших душ. В нас жила ничем не колеблемая вера во все устои, во все идеи. Мы сознавали себя детьми самой справедливой в мире страны, которая победила фашизм и дала свободу народам. В нас горел костер столь восторженной любви к товарищу Сталину, который подарил нам счастливое детство, что пламя этого костра ослепляло нас и романтически приподнимало над действительностью.
Шура уезжает
Мне открыл брат и кивком показал, чтобы я шла на кухню. Я оставила портфель в передней и вошла.
Шура сидела у плиты на табуретке, а мама прислонилась к сундуку и, спотыкаясь на неразборчивых словах, читала письмо. Я услышала «Коля» и в первую секунду обрадовалась: Коля, пропавший без вести, нашелся! Но почему у Шуры заплаканное лицо и она не смотрит на меня, а то и дело промокает глаза уголком передника?
Письмо большое, на трех или четырех плотно исписанных листках в клетку — не от Коли, а от его фронтового друга. Друг писал, как они вместе с Колей попали в окружение, потом в плен, бежали, нашли партизан, воевали вместе с ними и как Коля был ранен и умер у него на руках. Умер! С его рассыпчатыми пшеничными волосами, с таким загорелым лицом, что голубые, как у Шуры, глаза казались на нем размытыми…
Шура закрыла лицо передником и так сидела. Невидимое облако горя окружало ее. Я вошла в это облако и крепко прижалась к Шуре.
А через несколько дней Шура получила телеграмму из деревни «от сестре Марфуши»: «Срочно приезжай, мама умирает». И вот она опять тихо плачет и собирает на кухне чемодан.
— Шуринька, а ты скоро приедешь?
Она молчит и плачет.
— Только ты скорее приезжай!
Она не отвечает, всхлипывает.
— Ладно? — умоляю я. — Ладно?
— Приеду, приеду, — говорит она, прижимая меня к себе. — Вот побуду у деревне и приеду. Куды ж я от тебе!
Она уехала. Я ждала ее исступленно, каждый день, каждую минуту. Мне снилось, как она приезжает, я просыпалась в надежде, что это был не сон, что вот дверь комнаты откроется, и она войдет будить меня в школу. Но входила мама, не привыкшая вставать рано и заниматься хозяйством и потому раздраженная:
— Чтобы я тебе больше не напоминала! Я тебе не Шура!
Возвращаясь из школы, я мечтала: а вдруг я позвоню, и мне откроет Шура! Каждую минуту мне не хватало ее присутствия, ее голоса, милых ее словечек. Я тосковала по ее теплым корявым рукам, которые никогда не делают больно. По чувству защищенности, по ровному, надежному душевному теплу, которое от нее исходило.