Песок под ногами
Шрифт:
«Светает… Ах, как скоро ночь минула».
Какие знакомые летучие слова! Это праздник: вместе с ребятами вот так запросто попасть в девятнадцатый век, к Грибоедову. Следить за ленивыми движениями Софьи, за лукавостью Лизаньки, войти в фамусовский дом, постараться понять, о чём драл Грибоедов, когда писал свою комедию. Было ли ему весело? На нас, как когда-то на Грибоедова, обрушилось то, что есть реальная жизнь, распоряжающаяся нами.
Почему-то Даше оставили место рядом с Глебом.
Что ещё тебе надо? Тебе надо, чтобы
Краем глаза Даша видит, что Глеб тоже подался к сцене и почти касается блестящей лысины впереди сидящего человека. У Глеба огнём горит ухо и край щеки. Глеб любит Шуру. Даша не обижается на него. Разве он виноват? Разве она виновата в том, что не любит Костю?
Ещё мгновение, одно мгновение она смотрит на такой знакомый, до каждой веснушки, профиль. И в это мгновение Глеб поворачивается к ней. К ней, а не к Шурке! Глеб смотрит на неё. Даша откинулась на спинку кресла.
Ошибка. Сослепу померещилось. Открыла глаза. Сцена шла пятнами.
Показалось.
Смотрел.
Шура подалась к сцене.
Даша тоже стала смотреть на сцену.
Вспотели ладони. Почему так стыдно? В чём она виновата? Она предала Шурку. И должна уйти, исчезнуть. Должна?! Она не хочет. Она хочет, чтобы всегда было так полно, так горячо, так остро, как сейчас.
На сцене Чацкий закричал: «Карету мне, карету!»
Даша засмеялась. И испугалась: уйти, немедленно уйти.
Нет.
Мы гурьбой идём домой. На нас сыплется белый снег.
Даша то бежит вперёд, то отстаёт. Она смеётся. Давно она не смеялась, и невольно мне передается её радость — мне тоже становится беспричинно весело. Даша потянула Шуру к сугробу, усадила в него, вытащила, закружила, обняла. Шура хохочет. Счастливым щенком вертится перед ними Костя. Мы снова вместе, как в Торопе.
— Что хотел сказать Товстоногов своей постановкой? Он как-то странно поставил, — теребит меня Олег.
«Не надо ничего обсуждать!» хочу попросить его, но ему уже отвечает Шурка — она вся тянется из Дашиных рук к нему:
— Чацкий сбежал, уступил своре, не сумел бороться. — Шурка оглядывается на Глеба.
Ленинград тает, мягко стелется снегом. Хитрит: чуть-чуть отогреет нас и снова заледенит. Зачем умные разговоры? На нас падает снег. Мы вместе. Хоть небольшая передышка. Просто радость, и ничего больше не надо.
— А вы что думаете? Почему не скажете, что думаете вы? — Олег загородил мне дорогу.
Что случилось с Олегом? Он всегда молчит на уроках, в сочинениях не может связать двух слов, а сегодня заговорил. О чём он спросил? Я не знаю, что ответить, а ответить обязательно надо, и я радостно улыбаюсь ему.
Олег обиделся, пошёл от меня. Хочу окликнуть его, но ничего не могу с собой поделать — улыбаюсь, и всё тут.
— Чацкий вовсе не бежал. — Какой Глеб длинный! Почему я не замечала этого раньше? Не за один же вечер он так вымахал! Да он просто распрямился! — Шура,
ты говоришь «свора». Мещанство и сытость — это сила, Шура, очень сильная. Захотеть от неё свободы, суметь из неё вырваться — разве значит бежать?Шура сморщилась, словно от зубной боли, удивлённо смотрит на Глеба. Я тоже не понимаю, что с ним. Он говорит звонко, быстро. Надо же, как на него подействовал Грибоедов!
— Разве не проще согласиться с их условиями и преуспевать? Для этого, Шура, надо так мало: стать одной из масок и включиться в игру. — Глеб шагает широко, размахивает руками. — Чацкий остался самим собой, понимаешь? Сохранил себя. Лучше быть одному, чем с толпой, я всё-таки в этом убеждён, абстрактно. И если бы не наш класс, я бы… — Он засмеялся. И я засмеялась вслед.
Мы шли гурьбой, путались друг у друга под ногами. Я всегда хотела, чтобы так было.
Улица Росси, Садовая, Невский мы дружно сворачиваем с них в тихие улицы.
— Бежать — это бежать от самого себя. Это другое, это сдохнуть, — сказал неожиданно Глеб и осторожно, исподтишка посмотрел на Дашу. Даша не отвела глаз, не опустила, ребёнком, увидевшим чудо, смотрит на Глеба! И Глеб под её взглядом смутился, а Даша прижалась ко мне.
Шура метнулась было встать между ними и отступила.
Я ещё улыбалась, но праздник уже прошёл.
У меня замёрзли руки, потому что в Москве я забыла варежки.
— А ведь жизнь его разрушилась, — виновато улыбнулся мне Костя, — правда ведь, разрушилась. Я, наверно, мещанин, но идти против всех нельзя. Это значит обречь себя на поражение. Я боюсь. Я бы не смог. Лучше потерпеть, лучше сломать себя, лучше делать и жить, как все.
Снег под ногами был грязный, растоптанный нами.
Может, показалось? Может, всё по-прежнему? Почему я так испугалась? Глеб, наконец, погладит Дашу по голове. Пусть ей будет, наконец, полно! Ей по плечу праздник. Сегодня третья ночь нового года. Новый год раздаёт подарки. Чего я так испугалась? Я же всегда хотела этого?!
Может быть, вовсе не в Торопе, а в эту ночь началась наша беда…
— А я с Костей согласен, зачем идти против всех? — говорит вызывающе Олег. — Нужно же соблюдать раз заведённый порядок!
Наконец-то всё хорошо. Даша — с Глебом. Олег заговорил… А вон бочком, между ребятами, пробирается к нам Геннадий. Снег идёт. И мы все вместе. Это хорошо, что мы едва тащимся и путаемся друг у друга под ногами.
Вдруг Олег падает.
Геннадий, подставивший ему подножку, хохочет, скрестил на груди руки.
Кидаюсь к Геннадию, как к дочке, если бы та сильно разбилась. Его сузившиеся глаза навстречу мне то вспыхивают, то гаснут. Пытаюсь поймать его недающийся взгляд.
— Что ты, Гена?!
— А пьеса-то о несчастной любви, — издалека, из-за ребячьих спин, голос Ирины. — Чего вы встали?
— Что с тобой? Ты совсем больной. — Дотрагиваюсь до его плеча. Он отступает. Глажу ладонью его шершавое ворсистое пальто. Ладонь моя, наконец, согревается. — Идём, Гена.
Ребята топчутся. Олег, наконец, отряхнулся — в узкую полоску собрались его губы.