Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Беспринципность возводится в принцип целого общества. "Или - или. Либо ты живешь на свете, либо придерживаешься принципов", - говорит кардинал в драме Р. Хоххута "Наместник". "Кто говорит, что думает, - теряет жизнь; кто думает, что говорит, - просто глуп", - вторит ему зловещий персонаж той же пьесы доктор, один из "доминиканцев XX века", махровый садист и убийца.

Можно по-разному представлять себе охотника за черепами, но трудно вообразить, чтобы он слушал Моцарта или Баха. Трудно было до XX века. Фашистская государственная машина превратила тысячи любителей высокого и изящного в профессиональных убийц. "На работе" они истязали, вешали, пытали; "дома" - поверяли мольберту или скрипке свои сантименты. Поохотившись за черепами, они умилялись "божественным" звукам си-минорной мессы, как еще один персонаж того же "Наместника". "Белокурая бестия" Гейдрих играл на скрипке не что-нибудь, а Моцарта - вот законченный образ отчуждения, "модель", которая до сих пор мучит М. Фриша (последний сборник его публицистических статей).

Западноевропейская литература и философия очень остро,

а порой болезненно реагировали на рост отчуждения, распада личности. В массовых размерах тревожная фиксация разрушения личности началась еще в начале века. Уже в тот период у нее было два аспекта. Во-первых, "редукция" индивидуума, сведение его до уровня ничего не значащей и безгласной пылинки, одержимой и мучимой страхами за физическое бытие и за сохранность индивидуальной свободы. Этот аспект в рамках немецкоязычной литературы ярче всех выразил Франц Кафка. Второй аспект - расслоение личности на маски, расслоение неизбежное, если личность хотела выжить, приспособиться. Литература начала века дала немало примеров того, как отчуждаемый индивид вовлекается в водоворот своих собственных и становящихся постепенно чужими ликов-масок. Стилизация, маскарад, "балаган", ярмарка вкусов, манер, мировоззрений - вот характерные черты значительной части литературы XX века, преследующей цель исследовать отчуждение "изнутри". И если в самом начале века, в практике венской школы "модерн" например, эти явления облекались еще в легкую, изящно-фривольную форму, то с течением времени они приобретали все более трагичные и даже апокалипсические черты. Провозвестник эпохи безудержной мимикрии Анатоль - герой шницлеровского драматического цикла - уступил место отчаявшемуся бёлевскому клоуну Гансу Шниру и "печальному Уленшпигелю" Штиллеру Макса Фриша.

Ядро распадавшейся личности становилось все более аморфным. Все труднее делалось самовыражение, все болезненнее - взаимопонимание, общение, все чаще приходилось убеждаться в амбивалентности, текучести, расплывчатости слов и понятий. Мышление становилось, по Гофмансталю, "лихорадочным", язык, все дальше отрываясь от конкретности и наглядности, приводил к "беспочвенным" абстракциям. Эти темы волновали многих видных писателей XX века.

Распад личности на половинки, на маски не мог осуществляться механически, не мог не отражаться на "амортизации" души. Амплитуда расхождений между отдельными "лицами" человека становилась все длиннее (своей полярности она достигла, как мы видели, при фашизме), так что возникла проблема идентичности, равенства человека самому себе. Вновь на новой, ультрасложной основе возник простой с виду библейски древний вопрос: что есть человек? И где его пределы? Каков потолок его возможностей? Глубина его падения? И где связь между его поступками, то есть реализацией себя и возможностями, потенцией? Иными словами, что считать критерием личности Гейдриха - игру на скрипке или чудовищные зверства?

Век задал современным писателям не один подобный вопрос, не одну сфинксову загадку. Современная литература кишит всевозможными перекрещенцами и людьми, открещивающимися от себя - ради себя более истинных или - чаще более выгодных буржуазному обществу. "Я не Штиллер!" - этим истошным выкриком начинается роман М. Фриша "Штиллер". "Я не то, что вам кажется", утверждают герои западногерманского романиста Гюнтера Грасса. "В жизни каждого человека бывает момент, когда он знает, кто он такой",- решается заявить его австрийский коллега Хаймито фон Додерер.

Конечно, можно вспомнить многовековую историю дуализма, процитировать классические строки "Я царь, я раб, я бог, я червь", сопоставить их с высказываниями героев современных авторов: "В каждом человеке живет неандерталец и Гёте" (Г. Эйзенрейх) или: "Человек - существо, равно способное на критику чистого разума и людоедство" (Р. Музиль) и т. п. и сделать вывод о том, что ничего, собственно, не изменилось, так как есть, было всегда. Адвокаты буржуазии среди литераторов и философов так и делают. Ее критики указывают на существенную разницу: ни одно общество не поощряло и не пестовало в человеке неандертальца и людоеда, как это делает современный развитый империализм и созданное им "массовое общество" - общество унифицированных и "редуцированных" индивидов, постоянно оболваниваемых рекламой, серийной художественной продукцией, на полную мощность запущенной пропагандистской машиной. Болезни и беды этого общества и вскрывает в своих произведениях М. Фриш. Он далек от истерической реакции на технический прогресс, к которому готовы сводить все беды цивилизации многие иррационалисты. Выход он видит в соединении экономических выгод и польз, даруемых техникой, с гуманистической культурой при стабилизации общественных отношений на социалистической основе (правда, его толкование проблем социализма существенно отличается от нашего).

По проблематике своего творчества, а также во многом по структуре художественного сознания, принципам поэтики М. Фриш имеет предшественника в лице крупнейшего австрийского романиста нашего века Роберта Музиля, автора гигантского философского романа "Человек без свойств". Среди спасительных утопий, разрабатываемых героем этого романа Ульрихом, есть, кстати, и идея "секретариата точности и души", близкая мечтам М. Фриша о союзе техники и гуманизма. Мы не найдем у М. Фриша ни одной сколько-нибудь важной для него проблемы, темы, идеи, которая в той или иной форме и степени не была бы затронута на страницах необозримой эпопеи Р. Музиля. Это ни в коем случае не свидетельствует об эпигонском характере творчества М. Фриша - темы и идеи часто дает само время. Это ни в коей мере не вредит также популярности швейцарского драматурга и романиста, популярности,

о которой его австрийский предтеча мог только мечтать. Секрет успеха М. Фриша и неуспеха Р. Музиля очень прост. Его раскрыл сам М. Фриш в одной дневниковой записи. "Меня привлекают книги, - пишет он, - которые вызывают желание поспорить, во всяком случае, дополнить их: мне приходит в голову множество вещей, о которых автор даже не упоминает, хотя они прямо напрашиваются. Наслаждение от чтения заключается, может быть, в том, что читатель обнаруживает богатство собственных мыслей. По крайней мере у него должно быть такое чувство, что все это он мог сказать и сам. Просто не хватило времени или, как говорят более скромные, не хватило слов... Мы расцветаем благодаря собственным сокам, но на земле другого. Во всяком случае, мы счастливы. В то время как книга, которая всегда оказывается умнее нас, доставляет мало радости и, по сути, никогда не убеждает, не обогащает, даже если она стократ богаче, чем мы. Она совершенна, положим, но она оглушает. И дар самоотдачи ей незнаком". Проза Р. Музиля, обращающаяся исключительно к высокоразвитому философскому сознанию, действительно способна оглушить и отпугнуть своей непроницаемой эзотеричностью. А М. Фриш добился успеха именно благодаря "дару самоотдачи", "открытости" для всех, готовности и умению посвятить "широкого" читателя в суть сложнейших проблем, не жертвуя их подлинной сложностью.

В круг ведущих проблем творчества М. Фриша вводит его первая пьеса, "Санта Крус", дающая также наглядное представление о характерных особенностях его драматурги ческой поэтики, в частности о так называемых моделях. Термин "модель" отражает, по Фришу, две существенные стороны его художественных конструкций. Во-первых, их экспериментальный характер, соответствующий самой природе театра, которому дано искать, пробовать, изменять. Во-вторых, модель предполагает отвлечение от случайных определений, в которые неизбежно облекается всякое конкретное явление, во имя обнажения его сущности, общезначимого смысла. "Андорра не какое-нибудь действительно существующее карликовое государство, - писал М. Фриш, - по название модели". Швейцария дала материал для этой модели, и швейцарцы узнали себя в андорранцах, но узнали себя в них и обыватели других "нейтральных" стран, гордящиеся своим нейтралитетом как конечной земной мудростью.

Тот исторический факт, что именно Швейцарию миновала война, - для М. Фриша случайность, которой можно пренебречь, он метит дальше - в мирового обывателя. Это обнажение сущности через вынесение случайных обстоятельств за скобки восходит еще к экспрессионистам, опиравшимся на феноменологическую редукцию Гуссерля. У "моделей" Фриша действительно немало общего с "праматрицами" экспрессионистов. Но в отличие от них, он никогда не строит свои модели дедуктивно, его мысль движется не от идеи к факту, а в обратном направлении. Экспрессионизм метафизичен, его конструкции - выжимки смысла, экстракты идеосущностей - строятся над миром и нередко вопреки, ему. М. Фриш извлекает те же выжимки и экстракты из диалектики самой жизни, его театр гносеологичен, познание жизненных противоречий - его первейшая задача и цель.

К тому же в практике М. Фриша-драматурга пульсирует и другая традиция восходящая к Чехову. Она менее заметна, но на наличие ее указывал сам М. Фриш. От Чехова он воспринял идею подводного течения, подтекста, позволяющего экономно пользоваться сценическими средствами. У Фриша также не бывает нестреляющих ружей; соподчиненность и взаимосвязь мельчайших деталей, их взаимосцепление и отталкивание внутри магнитного поля, образуемого напряженным развитием идеи, составляют постоянный предмет его художественных усилий. Элементы чеховского психологизма он сумел привить жестким и, казалось бы, внежизненным схемам экспрессионистов. Хитрость моделей Фриша в их двойной оптике: это и "голый человек на голой планете" и вполне одетый и обутый в психологические детерминанты имярек. Модель Фриша связывает в тугой узел линии космизма и камерности.

Все это показала уже пьеса-романс "Санта Крус". Как и положено романсу, она создает настроение, прибегая к вполне банальным, истертым словам и ситуациям, не брезгует ни гитарной романтикой, ни наивной красивостью. Лихой пират, разбивающий вдребезги бокалы, его несчастная любовь на фоне дешевой экзотики - все это удел сентиментального "шлягера", достояние ходульного вкуса. Но в этой намеренной лубочности есть и момент сказочности, именно в помещении чуда "за морями, за долами" "в тридевятое царство". Во всяком случае, в ней есть очевидная апелляция к типичному, распространенному случаю, обыгрывание клише, что очень важно для Фриша.

Магнитное поле в этой пьесе строится напряжением двух противоборствующих образов жизни, двух стихий. Исконная ситуация - женщина между двух мужчин - здесь значительно шире элементарных раздоров. Муки выбора даны всем трем главным персонажам пьесы. Душу каждого раздирает "или - или", перед каждым две сферы возможностей, две жизненные роли. Противостояние двух жизненных форм характеризуют символы: на одной стороне размещаются Гавайи, Санта Крус, море, на другой - замок, брак, ребенок. Миру острых опасностей противостоит мир скуки, приключениям Пелегрина - порядок барона. Это несовместимые противоположности, которые стремятся перейти друг в друга, изменить выбор, сменить роль - и не могут преодолеть изначальное, собственное тяготение. Диспозиция действия дана в прологе. Два мира вступают в соприкосновение - конфликт неизбежен. Пелегрин атакует аванпосты неприятеля. "Почему они не живут?
– спрашивает он о картежниках.
– Почему не поют?" Здесь дана вариация темы: "Орфей спускается в ад". Для Пелегрина рутинная проза обыденной жизни такой же ад, как для героя Теннесси Уильямса. Хозяйка трактира проводит окончательный водораздел: барон-де не чета бродяге.

Поделиться с друзьями: