Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Гм… вот оно что!.. Какая же птица?

– Немалая!..

– Однако, какая же?

– Да высокого-таки полета…

– А какого бы, желательно знать?

– А по крайности будет – соколиного…

– Ого, как важно!.. Ну, так вот, ваша милость, желательно бы знать чин, имя и фамилию.

– Чью фамилию, мою?

– Ну, разумеется!

– У меня фамилия важная…

– Тем-то вот оно и интереснее.

– Да антерес – не антерес, а только важная. При всех посторонних не объявлюсь, а на секрете – пожалуй, уж так и есть, уважу!

– Ну, это положим, вздор вы изволите говорить. А вы, мой милый, без штук: фамилия!

– Сказано раз, что важная… А впрочем – ну их! пущай все знают! – тотчас же раздумал блаженный.

– Вот эдак-то лучше!.. Ну, так какая же?

– Князь Волконский! – дерзко и громко брякнул Фомушка и с самодовольством окинул всю комнату, как бы желая поглядеть, какой это эффект произвело на присутствующих.

– Ну,

а паспорт ваш где, князь Волконский? – с улыбкой допытывает его следователь.

– А нешто у князьев есть пашпорты? – с уверенностью стойкого и законного права вздумал вдруг авторитетно диспутировать Фомушка, заложив руки за спину. – Нас каждый знает! Какие у нас пашпорты? Никаких таких пашпортов мы не знаем, да и знать не должны! Мы странным житием занимаемся, потому – как мы это самое странное житие возлюбили, так по нем и ходим… А что касается звания и фамилии, то так и пиши: князь, мол, Волконский!

– Ну, а товарищ-то твой, – спросил следователь, кивнув головой на ежа, крестившегося и копошившегося в углу, – тот уж верно князь Трубецкой?

– Это уж пущай он сам объявляется, – ответил странник, лихо встряхнув своею рыжею гривою, и отступил в сторону, как человек, сознающий, что вполне покончил свое дело и ждать от него больше нечего. Фомушка явно бил на изображение из себя юродивого, сумасшедшего, не без основания полагая, что это поможет ему от беды отвертеться.

– Ну, отвечай, кто таков? – следует тот же вопрос к горбатому ежу.

– Господи Исусе!.. – слышится из угла, вместо ответа, какой-то свистящий фистуловый шепот, причем искалеченная рука как-то тревожно и торопливо мотается, творя крестное знамение.

– Да отвечай же, кто таков? – понукая, подсказывает ему рядом стоящий писец.

– Не знаю, батенька, не могу знать совсем, – скорбно ответствует еж.

– Ну, а имя как? – допрашивает следователь, которого, очевидно, развлекательным образом занимают эти два интересные субъекта.

– Не знаю, батюшка, ничего не знаю… Люди зовут Касьянчиком-старчиком, а сам я не знаю, отец мой… Господи Исусе, помилуй нас, грешных! Мати пресвятая!..

И опять та же история.

– Так не знаешь, как тебя зовут?

– Не знаю, батюшка, запамятовал!.. Вот те Христос – запамятовал!

– Говоришь, что Касьяном? а?

– Сказывают людишки добрые, что надобно быть Касьяном; сказывают, словно бы так, родненький…

– А может, и не Касьяном, а по-другому как? – играет с улыбкой следователь.

– Может, и не Касьяном, родимый, все может! – охотно соглашается старчик. – Может, и по-другому как, а мы об эфтим безвестны, родненький!..

– На исповеди и у святого причащения бываешь?

– Бываю, батюшко, бываю, четырежды в год бываю… По монастырям, отец мой…

– Сколько лет тебе?

– Не знаю, отец мой, ничего не знаю. И где хрещен, и где рожон – и того не знаю!

А на вид старчику лет около пятидесяти, если не больше.

– Где же ты проживал, чем занимался, этого не упомнишь ли?

– Ничего не помню, родненький, ничевошеньки! А вот с измалетствия, как себя только запомню, так все больше по монастырям да по обителям честным в странном житии подвизался; а что до всего остального – ничего не помню.

– Ну, а как же вы, голубчики, за всенощной, на паперти, у купца Верхобрюхова из кармана бумажник вытащили? Как он у тебя очутился за пазухой, да как его тебе товарищ твой – его-то сиятельство – передал? Это как случилось, расскажи-ка ты мне?

– Ничего не знаем, родители вы наши, ничевошеньки!.. Это все по извету злых людей, от диавола, иже плевелы посевает, внушенному на нас, странных людей, честным и сподобливым житием изукрашенных…

– Ого, каким книжником заговорил!.. Впрочем, друг любезный, ведь ничего не поделаешь: свидетели есть… с поличным пойманы.

– Ничего не знаем, ничевошеньки, отец мой! А что если лжесвидетельством – так это можно! И супротив апостоли эллини нечестивии лжесвидетельствовали; так это нам же душе своей ко спасению… А мы как есть ничего и знать не знаем и ведать не ведаем – хоть под присягу святую идти!

– Да как же бумажник-то за пазухой вдруг очутился?

– Зол человек подсунул, нарочно подсунул, по злобе своей лютой, чтобы нас-то, странных людей, лихой пагубой погубить. Я знаю, кто и подсунул-то: это молодец верхобрюховский, приказчик его, с ним рядом выходил, и пока, значит, его степенство милостыню честную творил нам, молодец мне и сунь – толпа-то ведь большая, – а сам схватясь за меня с товарищем вкупе, а товарищ-то мой – Христа-ради юродивый, блаженный, он и воды не замутит об оную пору, не токмо что… А теперь этот самый молодец лжесвидетелем супротив нас поставлен. Он мало ли чего наскажет! потому: у него супротив нас злоба, – злоба, родитель мой, лютая!

Таким образом Фомушка, в качестве сумасшедшего, сопит да отмалчивается, а Касьянчик-старчик, невзирая на все очевидности,

упорно стоит на своем «ничевошеньки» и делает отвод свидетеля, потому: знает и ведает он, что с помощью этих двух закорюк, – пусть будет дело ясно, как дважды два – четыре, – он все-таки выйдет сух из воды.

Начинается затем очный свод со свидетелями кражи, причем, конечно, обе стороны остаются при своих показаниях.

* * *

На сцену выступил привезенный из тюрьмы для неоднократно повторяющихся допросов Иван Вересов и с ним Осип Гречка, который пока еще содержался при части в секретной. Гречка не отступался от первых своих показаний, данных при составлении полицейского акта на месте преступления. Он все еще надеялся, что Морденко одумается, что в нем прорвется кровное чувство отца, которое не допустит его довести дело до уголовной палаты. А Морденко, меж тем, упорно стоял на своем убеждении в виновности Вересова, доказывая, что он давно уже подозревал «в приемном сыне своем» злостные умыслы против себя, что этот приемный сын всегда был груб, дерзок, непочтителен и безнравствен.

Показания свидетелей точно так же говорили далеко не в пользу Вересова – все это составляло явные улики против него, так что для окончательного обвинения недоставало только собственного сознания его в преступлении.

Следователь решительно становился в тупик. С одной стороны, эта полная гармония в показаниях кухарки, Христины Ютсола, домового дворника и мелочного сидельца, подкрепляемая «чистосердечным» сознанием самого Гречки и доводами Морденки, казалось, ясно указывала на слишком очевидные тесные сношения молодого человека с преступником, а следственно и на участие его в преступном замысле. С другой же стороны, один взгляд на честное, открытое лицо обвиненного, на ту неподдельную искренность, которая звучала в его словах, на ту короткую, безропотную покорность, с которой склонялся он перед постигшей его бедой, невольно поселяли в душе следователя какое-то безотчетное убеждение в его невинности. Он свел его на очную ставку с Зеленьковым, Зеленьков показал, что хотя и видал Вересова раза два у Морденки, в прежнее еще время, но что он, сколько ему известно, в замысле на убийство не участвовал – даже имени его почти не было произнесено в Сухаревке, где происходила при Зеленькове первая стачка. Следователь думал было ухватиться за это показание, видя в нем факт, говорящий в пользу обвиненного, но все-таки должен был тотчас же прийти к убеждению, что показание Зеленькова при настоящем положении дела не имеет ни малейшего значения, так как, по его словам, первая Сухаревская стачка происходила в пятницу, а Гречка настаивал на том, что, встретясь случайно с Вересовым, держал с ним уговор в субботу, и уговор этот держал внизу на лестнице Морденкиной квартиры. Спросили еще у Зеленькова, упоминал ли Гречка имя Вересова в субботу, когда после заклада жилетки вернулся в Сухаревку, доложить о своей рекогносцировке. Оказалось, что не упоминал. Но и это обстоятельство могло только указывать на возможность того факта, что Гречка нашел более удобным и выгодным для себя сделать преступление в сообществе Вересова, чем в сообществе Фомки-блаженного и Зеленькова, – поэтому, может быть, он так настойчиво и отклонял при допросах всякую солидарность этих двух людей с совершенным преступлением. Так думал следователь. Гречка же, в сущности, не запутывал их потому, во-первых, что дал слово блаженному в случае неудачи принять все дело исключительно на себя, а во-вторых – если не забыл еще читатель – он, возвращаясь из Сухаревки, пришел к соблазнительному заключению, что лучше одному, без раздела, воспользоваться плодами убийства, тем более что, по условию, отвечать-то все-таки одному придется. Наконец, донос Зеленькова оставался для Гречки полнейшею тайной: он мог иметь подозрение столько же на него, сколько и на Фомушку и на всякого другого, кто бы как-нибудь случайно подслушал их уговор и потом донес полиции. У Гречки был все-таки своего рода гонор, воровской point d'honneur [291] : коли уж раз на стачке дал такое слово – не выдавать, так держись, значит, крепко этого самого слова, чтобы и напредки всякий другой товарищ веру в тебя имел.

[291]

Дело чести (фр.).

– Вы соглашаетесь с показаниями кухарки, дворника и сидельца? – спрашивал следователь у Вересова.

– Вполне.

– Эти показания почти несомненно доказывают ваше прямое соучастие в деле.

– Я знаю, и их, может быть, достаточно для суда, чтобы приговорить меня, – сказал Вересов с тем кротким, покорным спокойствием, которое является следствием глубокого и безысходного горя. – Может быть, меня и действительно приговорят, как тяжкого преступника, – добавил он с тихой улыбкой, в которой сказывалась все та же безропотная покорность.

Поделиться с друзьями: