Петля и камень на зелёной траве
Шрифт:
– Не бойсь, не бойсь, девочка… – горячечно бормотал он. – Побалую тебя… пока едем… Теперь не скоро… схлопочешь…
Ах ты, гадина! Проклятая гадина! Я же почти убитая! Гадина! И тебя убью! Вот тебе, упырь мерзкий! Труположцы ненасытные! На тебе, сволочь!
Второй навалился мне на плечи, потом перекатился и сел на голову, пока его слизистый напарник, сопя и оскверняя меня падающими с лица горячими слюнями и зловонным потом, старался раздвинуть мне колени.
Ах, вы черви могильные! Вы, видно, не знаете, падаль, что можно насиловать
Вся умирающая энергия моей жизни перешла в энергию ненависти, никогда раньше не жившую в моих жалких белковых телах, измученных предписанным мне обменом веществ.
Я била их ногами в живот – а они меня наотмашь в лицо.
Я рвала их зубами – они мне засовывали в рот мой вонючий халат.
Обломанными ногтями, скрюченными пальцами драла я их рожи.
Они всаживали мне кулаки в печень, и старались попасть ногами в почки.
И все это – в звериной железной клетке санитарного автобуса.
И все это под мой ужасающий, разрывающий обшивку машины вой – кошмарный рев затравленного, обреченного на смерть животного.
Господи, как же весь город, весь мир не слышал моего крика – По-о-мо-ог-ии-те! Я кричала вам! Я кричала о вашей судьбе!
Но только сопение, хрип, матерное бормотание разозленных и напуганных санитаров в ответ. И шум мотора едущего в больничной территории автобуса.
Сколько же он может ехать – минуту? Час? Шестьдесят лет? Вечность?
Площадь психбольницы громадна, до конца территории у меня не хватит сил.
Психушка выползла из своей ограды – она захватила весь город, весь бескрайний мир – санитарный автобус никогда не доплывает до берега яви. Раньше они убьют меня.
Ослепительно яркие звезды вспыхивали у меня от ударов по голове – боли я не чувствовала уже – а только слепящий свет, затмевающий мир. Энергия ненависти выгорала, силы мои кончались, и усталость перед последним вздохом затапливала меня теплой водой равнодушия.
Какая разница – моя душа умерла.
Накинули они мне петлю на лодыжки, и связали руки. Осклизлый мальчишка вздохнул облегченно и плюнул мне в лицо:
– Тьфу! Погань проклятая! Ей удовольствие хотели сделать, а она, сука сумасшедшая, еще брыкается…
И автобус остановился. Снаружи отворили люк – две толстые здоровенные няньки.
Женщины! Тетеньки дорогие! Спасите! Помогите мне… Санитар поволок меня, крикнув на ходу нянькам:
– Подстраховывайте! Эта падаль нас чуть не задушила – возбуждена очень! Ее велели в наблюдательную палату для буйных…
Толстая нянька сказала мне незло-безразлично:
– Ну-ну! Не бушуй! Серы захотела? У нас это – мигом…
Приемный тамбур. Пост медсестры – молоденькая тоненькая девочка смотрит на меня равнодушным рыбьим глазом, берет у санитаров мои бумаги, смотрит их под желтым кругом настольной лампы. В зарешеченном окне уже темно.
– Ее Эва велела положить в наблюдательную, – говорит санитар и добавляет задумчиво: – Для буйных…
– Хорошо.
В третьей палате есть место…Санитар щупает пальцами ссадины и царапины на лице, просит у сестры:
– Вика, дай перекись водорода или йод. Смотри, как эта стерва меня отделала – кто ее знает, еще заразишься…
Сумрак коридора. Тепло. Не бьют, но боль в ушибах и ударах начинает просыпаться, скулить тонкими голосами, набирая голос, силу и власть.
Катится куда-то моя каталка. Все равно. Я – ничья. Прощай, Алеша. Навсегда. Ты был мой радостный светлый сон, моя придумка, прихоть фантазии, ласковый сполох перед пробуждением в вечном кошмаре бескрайней психбольницы.
Я дралась с этими выродками не за себя. Мне – все равно. Я умерла. Я дралась – за тебя. Когда я была жива, я была только твоя. Прощай, любимый…
Остановка, поворот. Вкатили в палату. Одна койка пуста, на другой кто-то невидимый закопался под матрац с головой и тихо, зло воет. Нянька походя бьет по выпирающей спине – или животу – кулаком, беззлобно говорит:
– От, покою нет! Ляг как след, паскуда!
Потом перекидывают меня на пустую койку и, не снимая с рук и ног пут, вяжут меня к кровати поясами из сложенных по длине простынь. Хомут на шею, оттуда – под мышки, вокруг измученных изломанных плечей, каждую руку в отдельности прикручивают к железной раме. Связку на ноги – потом снимают мои дорожные путы и уходят.
Я распята. Раскинуты руки, задрана голова, стянуты ноги – не шевельнуться.
Воет под матрацем соседка.
И такой же неутешной болью воет во мне каждая избитая, замученная клеточка.
Я распята. Может быть – все справедливо? Может быть, это за твой суд, первосвященник Каиафа, вишу я сейчас на железной раме? За то, что ты ткнул пальцем в Назорея – «распни его!» Но ты хотел спасти брата нашего Варраву. Меня распяли в обмен на брата моего и прародителя Варраву.
Ты доволен?
Мне все равно. Я – ничья. Меня нет.
39. АЛЕШКА. ПОД КОЛПАКОМ
Я вышел из Севкиного подъезда и пошел не во двор, где оставил «моську», а свернул под арку, на улицу. В этом же доме – магазин, я решил здесь взять водки, чтобы больше не останавливаться по дороге.
Сумерки наливались темнотой, мазутом отсвечивал мокрый асфальт, донимал резкий ветер. Гудел во мне туман – серый, живой, шевелящийся, теснящий невыносимой тоской сердце.
Я – взятый под колпак, напуганный и больной Гамлет. Эта роль не по мне – тут нужно не только желание. Одного запала лицедея, ревущего актерского куража – мало. Нужна огромная сила. А у меня внутри страх – горячий и тошнотный, как тюремная баланда. Никто не представляет себе так хорошо эту веселую компанию, с которой я завязался.
Вот так объяснял Соломон свой замечательный образ Уриэля Акосты: «Уриэль – изломанные руки, не способные действовать. Он еще способен понимать, сильно мыслить, но эти руки не действуют…»