Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Петру Великому покорствует Персида
Шрифт:

— Вот так оно ведётся, — сказал Пётр, возвращаясь к прежнему разговору. — Кто смел, тот и съел. Царь Иван был из смелых, на Руси второго такого не бывало. Был лют, много невинных душ загубил. Однако о государстве радел. Более всего о нём. Оттого и Бога не боялся. А грехи свои думал замолить устроением церковным. Много он церквей да монастырей поставил. Вот и эту, Козьмы и Дамиана, милостивцев, целителей-бессребреников во славу Христа.

— Дозволь, государь, слово вымолвить, — закрасневшись, попросил первый воевода.

— Ну?

— Царь Иван Васильич Грозный в Муроме многие церквы поставил да благословил на строение.

— Без тебя знаю. А вот ты лучше скажи: взятки берёшь ли?

Воевода

вздохнул:

— Ежели по правде сказать, то беру, государь.

— За правду милую. Не будет тебе никакого наказания. — И Пётр хлопнул его по плечу так, что тот присел. — Правдивых отличаю, ибо они угодны Богу. Согрешил — покайся. И отпустится пред Господом и государем. Царь Иван был многогрешен по злобности своей, и лютость его, лютование безмерное остались в памяти более всего. Добрая слава на печке лежит, а худая — по миру бежит. Вот и обо мне, — со вздохом закончил Пётр, — сколь ни радею о славе Руси, а скажут: немилостив был, людей без счета губил. А то, что себя не щадил, что сообща с другими труждался, что в сапогах сношенных да в чулках продранных ходил, про то забудется.

— Не скажи, господин мой великий, — вмешалась Екатерина. — Чулки-то твои все заштопаны. Слежу, кабы дырки не было, чуть что — за иглу. Пора бы новые завесть, да всё государь толкует про бережение. — В тоне её звучала досада.

— Да, матушка моя, я и в штопаных прохожу да в сапогах латаных, а лишнего мне не надобно, коли государство великую нужду в деньгах терпит.

«Скуп, скуп, государь, — думал Толстой, шагая рядом. — Не показная, однако, это скупость, а истинное рачение, сие признать надобно. Яко работник добро бережёт». А вслух сказал:

— Коль потомки наши на весах своих, именуемых весами гиштории, станут взвешивать дела вашего величества, то добрые сильно перевесят.

— Льстец ты преизрядный, — засмеялся Пётр. И уже без улыбки закончил: — Потомки должны разобраться, таков их долг. И я пред ними чист должен быть.

Все толпой двигались вниз, к реке, где у причала покачивались суда. Пётр Андреевич Толстой шёл и думал о том, что, похоже, плавание их к Астрахани, да и сама кампания безмерно затянутся, коли государь будет высаживаться в каждом попутном городе или селе. А это — лишний расход. И всё ради утоления безмерной любознательности его величества.

И когда они взошли на струг, он решился высказать эту мысль Петру.

— Твоя правда, — спокойно отвечал Пётр. — И время бежит, и деньги летят. Ну а как монарху сей протяжённой державы не осмотреть свои владения да не явить себя подданным, коль плывём мимо. Народу обида, пренебрежение, мне досаждение. Зрить я должен и устройства и неустройства державы, ибо сказано: лучше раз увидеть, чем семь раз услышать. Губернаторы да градоправители норовят себя обелить да худое выдать за доброе. А мне тотчас видно, как град содержится, сколь бы хвальных речей от воевод ни произносилось.

Толстой принуждён был согласиться, в очередной раз подивившись здравомыслию Петра. Горячей других поддержал государя Фёдор Матвеевич Апраксин, генерал-адмирал. Его восхищение Петром походило, впрочем, на религиозное чувство. Он внимал каждому слову государя с благоговейным трепетом. И это шло от чистой души.

Снова потянулись зелёные берега, перемежавшиеся деревеньками, сбегавшими к реке. Ока делалась всё шире, течение всё быстрей. Казалось, она стремится поскорей слиться с волжской струёй, чуя её приближение, её сильное дыхание. Сестры? Полюбовницы? Кто они были друг для друга, эти две мощные реки, чей вешний разлив потопил немало земли и словно бы не желал высвобождать её.

— В Нижнем — останов. И смотр всей флотилии, — распорядился Пётр. — Опять же святынь множество, грех их без внимания оставить.

— И некое торжество, — с лукавством во взоре прибавил Толстой.

— Великое

торжество! — подхватил Макаров.

— Для всех для нас, — радостно воскликнул Апраксин. — Для всего российского воинства. И не токмо для него — для всего народа российского.

— О чём вы толкуете? — недовольно поморщился Пётр. — Словно заговорщики.

— А мы и есть заговорщики, государь, — заверил его Макаров. — Однако заговора своего не откроем. — И, обратясь к Екатерине, окружённой своими дамами, спросил: — Согласны ли вы, государыня царица?

— Вестимо согласна, — с некоторой рассеянностью отвечала Екатерина.

Речь шла о тезоименитстве Петра — тридцатого мая государю исполнится пятьдесят лет. Вершинная годовщина, знаменательный юбилей. Стало уже почти обычаем: Пётр встречал свой день рождения в пути. То ли на сухом пути, то ли на водном. То ли верхом либо в экипаже, то ли на судне.

Последнее время Екатерину не покидало беспокойство: её господин открыто, не таясь, как, впрочем, было всегда, когда он переживал очередное увлечение, проводил часы с Кантемировой дочерью. Прежде она была спокойна: привязанности монарха были обычно кратковременны. Ныне связь с Марьей затянулась чрезмерно.

Приходилось закрывать глаза, делать вид, что поощряет любовную прихоть своего повелителя, как бывало прежде, когда она даже одобрительно отзывалась о метресках, будучи в полной уверенности, что ни в обыденности, ни в постели она незаменима. И это была безошибочная уверенность: Пётр к ней возвращался и, будучи в хорошем настроении, порою признавался: «Ты, Катинька, лучше всех, сколь уже много раз в том убеждался».

Тут же выходило нечто серьёзное, ибо связь эта длилась и длилась — тому уж два года, может, и более; она не замечала, привыкнув, что всё возвратится, по обыкновению, на круги своя.

Нет, не возвращалось. Пётр был холоден, официален, не бывал в её постели, она уж забыла вкус их общей страсти. Пробовала подольститься к нему, когда они оставались вдвоём, что бывало всё реже и реже, припасть к его коленям, давая волю рукам, жадным, ищущим, что прежде так возбуждало его. Он оставался невозмутим и спокойно отстранял её.

Роптать она не смела. Ни слова жалобы, ни слова осуждения не слетало с её губ. Казалось, прошлое ушло так далеко, безвозвратно, но теперь оно стало возвращаться. Служанка, портомойня — вот кто она, вытащенная из грязи по прихоти царской. Мало чему выучилась за то время, когда её почитали царицей и даже короновали. Читала по складам, писала коряво. Выручал природный ум, смекалистость, находчивость в трудных обстоятельствах. Пётр ценил это, но часто пенял ей на леность, отсутствие прилежания к ученью. Она, как водится, казнилась, ссылалась на то, что дочери занимают всё её время...

Соперница была на шестнадцать лет моложе! Она была дочерью владетельного князя, говорила, читала и писала на нескольких языках, обучена игре на клавесине... Да, это была бы достойная партия для монарха. Это ли его пленило?

Екатерина мысленно взвешивала все «за» и «против» — ничего иного ей не оставалось. Мария Кантемир чересчур субтильна для такого великана, как её повелитель. Да, но она ухитряется его носить. Эта валашка далеко не красавица, некоторые считают её уродкой.

Вряд ли она вынесет тяготы кочевой жизни, к которым приучена Екатерина, вряд ли будет скакать верхом вслед за царём десятки вёрст в жару и холод, безропотно снося все лишения походной жизни. И уж наверняка ей будет не под силу укрощать Петра в минуты приступов бешеного гнева, заканчивавшихся припадками падучей. Нету у этой Марии таких сильных рук, такой ловкости и умения. В этом она, Екатерина, не имеет себе равных. Ни Петровы денщики, ни царедворцы не могут того, что умеет она, Екатерина-Марта, Марта-Екатерина. И её повелитель то знает, а потому во всё время она с ним рядом.

Поделиться с друзьями: