Пейзаж с эвкалиптами
Шрифт:
Атмосфера сердечности и радостного удивления от встречи с ней, расспросов и даже объятий создавала ту особенную приподнятость души, при которой как бы стираются грани реальности. Тушевались в тени на стенах портреты королевы Елизаветы и последнего русского императора, и она как-то забыла о них. И зал этот, скользкий от паркета, с золотым отливом занавеса и панелями светлого дерева, совместился своими точками, неуловимо, с тем белым институтским залом, по которому она неслась некогда в вальсе с Сашкой, и лица вокруг были те же — лица друзей… И когда Сашка вдруг «выкинул штуку» и объявил: «Слово имеет наша гостья из Союза, коллега Елена Савчук», — она, не задумываясь и с легким сердцем, полетела на тонких каблучках в облаке палевого платья, в подсвет рампы — к микрофону…
…Итак, был белый институтский зал и был май
Отошел праздник, вернее то первомайское утро, когда, вздрагивая от свежести, они стояли в своей колонне на Бадеровском озере и ждали, чтобы их пропустили на демонстрацию, и ребята еще бегали греться «ханой» в соседнюю китайскую лавочку — Юрка и Сашка (и прочие, теперь здесь сидящие…). А потом шли через Пристань мимо трибуны, с которой что-то кричал первый народно-демократический мэр города, и дальше по булыжникам мостовой под громовой студенческий оркестр и под песню «По долинам и по взгорьям», которая была почему-то лейтмотивом того первомайского парада. Все одинаковые в черных с золотом тужурках, со значками Союза молодежи на лацканах, шли в ногу и плечом к плечу, как нечто единое в своем устремлении. И она — в составе литого отряда, уже не сама по себе, а часть могучего слова «Мы»! И Юрка с Сашкой около нее — даже больше, чем дружба: братство высоты и преданности Родине! (Может быть, и любви-то не было никакой, только это общее горение?)
Распахнуты в ночь длинные, в два этажа, окна. В городе цветет сирень, и дыхание ее сладковатыми волнами доходит в зал из сквера управления Дороги, из консульского сада.
В зале зажжены люстры и паркет светится под их льдистым отблеском, как каток, и так прекрасно лететь по нему скользящими на вальса, и неважно, что нет оркестра, потому что это не бал, а просто студенческий вечер выходного дня, и почти все девочки в тужурках, она — тоже, и так ладно и хорошо ей в этом строгом наряде, раздувается на поворотах складчатая синяя юбка, и волосы длинные и кудрявые — веером за спиной, и рука ее лежит на Сашкином плече, а Юрка? Занят, конечно, — дела райкома…
Вот оно, под потолком зала, цветное от плаката окно — комнатушка в башне обсерватории, райком ССМ, сердце института…
Каким наполнением жизни стала для нее Организация! Когда ушла Армия и когда остались они все с советскими паспортами, но не при деле, и уже не хватало для души той стенгазетно-кружковой деятельности, что давали клубы — Пристанской и Новогородний, им подарили Организацию! В золотом разрезе звезды, словно в рамке, силуэт кремлевской башни с крохотной звездочкой на острие. Значок с эмблемой Родины. И хотя это не был комсомол в прямом смысле (им объяснили: невозможно — хоть и в дружественной, но все же не нашей стране), все равно, о всех своих делах они рапортовали теперь ЦК комсомола, и телеграммы посылали в Москву со своих пленумов и конференций. И все было совсем как в комсомоле — серенькие «корочки» Устава и красные галстуки вожатых, только не пионерских, а юнакских отрядов!
И тот величайший день своей юности, когда ей, Юрке и Сашке вручили членские билеты, и она взяла окаменевшей от волнения рукой красную коленкоровую книжицу, а потом они шли пешком из Комитета в институт по Большому проспекту, падал мокрый мартовский снег, радостной белизной выстилая трамвайную линию… И эта совсем российская метель, в непривычном к такому, обычно серому по зиме, городу, и то, что мальчишки от полноты восторга пели «Каховку», причем бронепоезд, который «стоит на запасном пути», в их сознании отождествлялся не с гражданской войной (они ее не застали), а с реальным поездом, готовящимся уже где-то на маневровых путях
везти их на Родину! Разве все это не было, по существу, началом того «мгновения высоты», что предстоит пережить ей — переезд границы? Потому что ничего не возникает само собой, в пустоте… Но так станет для нее. А для Сашки?Все они собраны в том давнишнем зале.
Вера и Ленька — вот он ведет ее с нежностью через круг после танца, тоненькую, лучащуюся серыми крапинками глаз; как у Татьяны Лариной, локоны схвачены ленточкой на затылке.
Стоят в пролете окна двое любящих или влюбленных — смугло-цыганский чернобровый «замполит» Малышев (где он теперь — был директором завода в Белоруссии, был работником министерства, пока не ударил инфаркт…) и с ним девчушка, похожая на него, говорят, — залог счастья… Не получилось такого. Хозяйка богатого дома, маленькая модная леди — Юлька (первая, кто слетела ей сегодня навстречу с красной ковровой дорожки «Русского клуба») или, может быть, для нее это и есть счастье? Разговор впереди.
И еще девочка — длинноногая и обаятельная непосредственностью своей, та, что любила без памяти Славку Руденко. (Спросит он о ней, или все стерлось — боль и страсть?) Добрые глаза за круглыми очками, детски припухлые губы — Маша. Инженер, строитель дорог, Байкало-Амурская магистраль. Дети и внуки…
А потом кончится вальс, со всей ответственностью Юрка выключит люстры и запрет помещение, и ребята пойдут провожать ее в лиловой темноте улиц, и в ночном просвеченном станционным заревом саду она наломает им пышных охапок сирени — берите, ребята! И будет с ними еще одна подружка, чем-то близкая ей тогда — восторженностью и тягой к поэзии, может быть, Вика Бережнова. Можно ли было угадать тогда, что встретятся они через четверть века в Сиднейском «Опера-хаус» и будут стоять среди инородной толпы в антракте, держась за руки и не знать — что бы успеть сказать самое главное? «Ты только пойми, — скажет Вика, — все эти тряпки ничто — перед тем, что ты имеешь!» Прозвенит звонок, и она так и не успеет уточнить — что именно та имела в виду…
Кто же они теперь для нее — свои или посторонние? Не выбросить из жизни собственной юности и людей, сопутствующих, как бы она ни оценивала их по справедливости… И от того, может быть, это размягчение души, что настигло ее без предупреждения уже в другом сиднейском зале. И когда Сашка выдал ее публике: «А теперь попросим Лёлю почитать свои стихи», — она стала читать то, что любила сама, и что писалось когда-то с большим настроем чувств (как уж оно получилось — хорошо или плохо — в меру таланта!), и то самое, что она читала накануне, в Советском клубе, о Целине.
…Родина, ты совсем не сразу В сердце мое корнями вросла. Меня ты учила работать ночами, Лить воду шершавым от пыли ртом. Ты мне показала людей вначале, А красоту Третьяковки — потом. Ты мне открывалась в дальних маршрутах Бревенчатым, пахнущим хлебом селом, И я не знаю, в какую минуту Полнее твое ощутила тепло… Наверное, все же — на той аллее, Где ели в инее седины, Которой шли мы от Мавзолея Вдоль древней и вечной Кремлевской стены. Когда, с неиспытанным прежде волненьем, Я ощутила судьбу свою Звеном в бесконечной цепи поколений, От этих стен прошедших в строю……Она шла на место и не могла понять их реакцию. Кто-то хлопал дружелюбно, кто-то, похоже, недоумевал. «Плохо было слышно в микрофон! — сказал кто-то. — И ты вечно так быстро говоришь — не ухватить!» Может быть, так оно и было.
Обед подошел к концу, и ее повлекли показывать клуб — комнаты, где кувыркались на стенах среди шишкинских пейзажей вездесущие «Мишки в лесу» и где стояли игральные автоматы. (Соседство несколько странное, не правда ли?) Когда вышли на красную лестницу, оказалось, в Австралии еще белый день, и ей, естественно, захотелось увидеть сегодня еще что-нибудь — не ехать же домой в праздничном платье!