Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Раз она сказала, тогда теперь скажу я, – слова выталкивались из горла словно бы и не ею. Так, наверное, говорила Медея, проклиная Язона. Или фурия-Федра оклеветывала так насмерть любимого ею Ипполита. – Я скажу вам, что будет с каждой из вас через 20 лет. Это правда, и это будет. И вы не измените ничего, как бы ни старались.

Судьба вещала голосом Угорской. Судьба направляла ее в штыковую атаку – не в учебную, когда на острие насаживают чучельное подобие человека, – в самую взаправдашнюю, кровавую.

– Ты, Орланова, родишь ребенка. От любви. Он будет твоим лучшим другом и самым дорогим, что у тебя есть. Но потом… потом, когда он вырастет, ты его потеряешь. Ты не будешь знать, умер он или жив,

и где он. Ты будешь думать только о нем. И вся твоя жизнь будет – сплошная боль.

Орланова впитывала смертельные слова каждой клеточкой тела, каждым биением голубеньких жилочек на переносице и беззащитной шее.

– Ты, Ткачук, навсегда останешься одна. Тебя никто не возьмет замуж, как бы ты ни старалась. Даже если ты и сумеешь полюбить, любовь твоя будет безответной. Над ней только посмеются… Ты будешь очень толстой, – почему-то завершила свой приговор именно так Угорская, не зная, но видя правду.

– Ты, Дмитриева… Я тебя не вижу через 20 лет. Ты прозрачная и растворяешься… А ты, Черниченко, ты очень рано останешься без родителей и будешь очень горевать.

Угорская оглянулась вокруг, чтобы рассказать следующей жертве о том, как с ней задумал расправиться рок за то, что ей довелось стать невольным свидетелем трагедии. Свидетелей, оказывается, тоже наказывает судьба.

Но поблизости больше никого не было.

– А что будет с тобой, Люда? – прошелестела Орланова, едва шевеля абсолютно бесцветными губами.

– Ты что, не видишь? Со мной не будет, со мной уже есть. Сейчас. И навсегда.

Угорская повернулась и пошла вон из парка, шаркая ногами по песчаной дорожке.

– Верь ей больше, тюремщице психованной, – донеслись до нее Ткачучкины утешения, относящиеся, конечно же, к вожделенной Орлановой.

Угорская удалялась сомнамбулической поступью. Это был последний раз в ее жизни, когда она видела этих девочек, своих одноклассниц.

Вернувшись домой, она проспала 30 часов. За это время ее судьба решилась окончательно и бесповоротно.

Ткачук не соврала. Ее папа действительно сидел. Длилось это не более трех недель, но это для тех, кто живет в нормальном временном измерении. Папа, скромный научный сотрудник лаборатории экономических исследований одного из множества безликих московских НИИ, совершил единственный в своей жизни решительный и принципиальный поступок, о котором мечтал, ни с кем не делясь своими планами, ровно 10 лет. В 1968-м, когда в Чехословакию вошли советские танки, он отчетливо ощутил «начало конца». Однако позволить себе открытый протест, демонстрацию несогласия, он был не вправе – Людке не исполнилось еще и двух лет, жена одна бы не справилась. Но к десятилетию ввода войск он подготовил блестящий, аналитически выверенный до каждого двоеточия труд, в котором объяснял поруганным чехам и всему миру, что ждать осталось недолго, с точки зрения исторического процесса, никак не больше десяти лет (возможно, даже на пару лет меньше), и империя рухнет сама, как колосс на глиняных ногах, малым народам не стоит идти ни на какие освободительные жертвы. Надо только спокойно ждать смерти дряхлеющего главы империи и ее последующего ослабления и распада, что произойдет неизбежно, как смена времен года (вспомните, например, историю царства Александра Македонского и тому подобное).

Неведомым образом папе удалось передать свое жизнеутверждающее исследование за границу, и как раз в августе, ровно к десятилетию события, фрагменты его стали регулярно зачитываться по радио «Свобода». Люда с мамой в это время безмятежно отдыхали на Рижском взморье. Вечерами мама с хозяйкой домика, сдававшей им комнату с верандой уже более десяти лет подряд, слушали «голоса», которые ловились там легче, чем в Москве. Они не углублялись в скучноватые политико-экономические

выкладки «известного московского ученого и правозащитника Михаила Угорского». Их забавляло только удивительное совпадение имени и фамилии с папиными.

– Так еще, не дай Бог, нас в диссиденты запишут. А у меня защита в октябре. Доказывай потом, что ты не верблюд, – шутливо пожаловалась мама, отмечая забавно-зловещую случайность.

Она завершила кандидатскую, забиравшую все силы на протяжении четырех лет, сделала все нужные публикации, прошла обсуждение на кафедре, издала автореферат, оформила все бумаги и теперь, впервые за долгое время, позволяла себе ничего не делать, вообще ничего, отдыхать по-настоящему.

Она и отдыхала, как никогда. Как никогда больше.

Через несколько часов после их возвращения в Москву к ним пришли. К этому времени Таня Угорская уже узнала, что «известный правозащитник» и есть ее верный и надежный супруг Миша.

– Я это сделал и уверен, что ты меня поймешь, – так он одаривал жену почетной участью верной спутницы декабриста.

Пришедшие люди, с виду совершенно не грозные и очень вежливые, произвели у них обыск. Достаточно формальный и поверхностный. Для острастки. Никаких рукописных или машинописных трудов Михаила Угорского найдено не было – он заблаговременно подготовился ко всему. Забрали только все рукописи Татьяны Угорской, уже отпечатанные и переплетенные экземпляры диссертации и все, что было связано с ее исследованиями.

Забрали с собой и папу. Уходя, он еще не окончательно понимал, что, собственно, совершается.

– До свидания, Танечка, Людочка! Не грустите, девочки, – попрощался он, словно на три дня в командировку уезжал.

– Что ты наделал! Ты понимаешь, что ты наделал?! – спрашивала еще не осознающая всех масштабов катастрофы мама, задыхаясь от нехватки воздуха.

Уводящие, казалось, бережно поддерживают папу, как античную вазу, извлеченную с морского дна. Их лица выражали если не сочувствие, то понимание: да, мол, уж наделал так наделал. Ни прибавить, ни отнять.

Папино беспомощное пророчество о недолговечности империи было, конечно же, безответственным бредом: все системы не собиравшегося тонуть корабля работали исправно, органы не проявляли никаких признаков дряхлости и реагировали на несознательность чужеродных элементов с отточенной годами четкостью.

Когда мама явилась на свою кафедру, собираясь известить о случившемся с ее мужем и посоветоваться по поводу конфискованных у нее бумаг, там уже знали все. Научный руководитель лишь беспомощно развел руками. Они ничем не могли помочь. С прошлым, любимой работой и надеждами на будущее было покончено.

Там, где оказался папа, маме сказали, что у них теперь есть только один выход: уехать. Туда, где ко двору пришлась злопыхательская выходка ее мужа.

В конце концов она, никогда не помышлявшая об эмиграции, поняла, что другого пути ей действительно не оставили. Надо было собираться. Навсегда. Навеки. Оставлять любимый дом. Книги, с таким трудом добытые. Родной язык, прекрасный, живой, любимый, которому всю жизнь посвятила.

Во всем этом виноват был любимый муж Миша. Был бы он один, без семьи, наивный правдолюбец, она со стороны ему даже бы и посочувствовала. И обрушилась бы на власть: каратели, затыкают рот человеку. Но сейчас, абсолютно не причастная к мужниной затее, она негодовала: как он посмел так распорядиться жизнями – ее и дочери. О чем думал? Что тут не заметят? Или о славе? Ну и пусть бы тогда платил свою цену, распоряжался бы своей судьбой, только своей. Или хотя бы спросил у них, подготовил. Нет! Вел себя как трус. Боялся, наверное, что даст слабину, если о них подумает. Об угнетенных народах заботился, которые, кстати говоря, живут намного лучше нас, прекрасно приспособились и молчат в тряпочку.

Поделиться с друзьями: