Пилюли счастья
Шрифт:
– А как же! И в Ленинграде, и в Москве.
– Ну и как там? Как твои-то? Живы-здоровы?
– Не все… Отец умер. От рака печени. Представляешь – говорят, рак печени только исключительно у алкоголиков бывает. А он – вот уж не по этому делу был! На праздник, и то не всякий раз, рюмочку опрокидывал. Судьба такая – в два месяца скрутило. А мама ничего, жива-здорова. Квартира у нее теперь хорошая – на Васильевском острове. Ничего, справляется пока. Да она не старая еще – шестьдесят девять лет. По нынешним временам пустяки, верно?
– А Миша?
– Миша – хорошо. Он ведь – помнишь? – на математичке из своей школы женился. На первом курсе еще.
Нет, я не помню. Откуда мне помнить?
Официант водружает перед нами пахучее дымящееся блюдо, и мы принимаемся за еду.
– А у тебя что? Замужем? Есть дети? – продолжаю я.
– А как же! Еще как замужем! Муж у меня – большой человек. Сын в десятом классе.
– Что значит – большой человек?
– Значительный человек, – поясняет она с выражением. – Ну, как тебе сказать? Вроде дипломата…
Хорошее обозначение – вроде дипломата. Без утайки. Все точки над “и”… Знай наших…
– А ты? – в свою очередь интересуется она. – Не вянешь тут от скуки со своими буржуями? Обратно не тянет?
– В Ленинград? Нет, не тянет. Иногда сон такой жуткий снится – теперь уже реже, правда. Будто приезжаю в Ленинград, хочу подружек своих разыскать, однокурсниц, кого-то из знакомых – и никого, пусто, будто ветром всех повымело, исчезли и следов не оставили. Совсем чужой город, до того переменился, невозможно узнать. Улицы другие, дома – не то чтобы новые, но совершенно не те. Приезжаю наконец в аэропорт – обратно лететь – и вижу: ничего нет: ни билета, ни денег, ни визы, ни паспорта. Чувствую, все – погибла. Ужасное такое состояние, будто в преисподнюю провалилась.
– Ну уж ты скажешь – в преисподнюю! – обижается она. – Ленинград – красавец. Ты даже представить себе не можешь, как он расцвел за эти годы.
– Может быть… Для тебя это все иначе. Ты после войны приехала. А для меня Ленинград – вечный погост. Не просто погост – логово смерти… В нашей квартире больше половины людей не стало. И даже могилки не удостоились. И на это сил не хватало. В Неву под лед скидывали. Доставляли на саночках – и в прорубь. Лесосплав.
– Ну тебя, Нинка! – отмахивается она. – Вот уж нашла, об чем вспоминать!
– А я о самом главном вспоминаю, о таком, чего, может, никогда и никому не расскажу. Другие не поймут, а ты должна понять: ты из нашей квартиры. Бывали, знаешь, такие минуты, еще в школе, стою иногда на набережной, смотрю на Неву и вижу – скелеты под водой плавают. Красиво вокруг, величественно, белая ночь, а в Неве скелеты, тихо так кружат, все дно вымощено костями… Знаешь, человек когда от голода умирает, он весь серый становится.
– Ну тебя к бесам! Свят, свят, свят! – крестится она, но как бы не всерьез, как бы шутейно. – Ты, Нинка, чокнутая. Я всегда замечала, что ты чокнутая.
– Возможно. Я разве отказываюсь? Действительно, нормальные люди с годами забывают, а я с годами все больше вспоминаю. Полтора миллиона трупов. Много… А кто-то и не вошел в ту статистику. Опоздал. Мама моя, например, не вошла, она ведь после умерла. Сложно даже доказать, что из-за блокадного голода. Или от этого целебного напитка из пихтовых и еловых ветвей – слыхала? Людей уверяли, что это витамины, что это спасет и поддержит, а это был яд.
– Да перестань ты!
– А потом вы приехали – на их место. В самом буквальном смысле. Не просто в их комнаты – на их же кровати, на те же простыни, на те же подушки… Люди вымерли, а вещи остались. Я не упрекаю – боже сохрани! – не выбрасывать же добро. Тем более что тогда каждая тряпка на вес золота ценилась. Понятно – живые должны жить… Но страшно, Томка, страшно это – я будто сквозь стены видела: вы на этих постелях по двое лежите, возле каждого живого – мертвец…
– Да
уж!.. С тобой не соскучишься. – Она откидывается на стуле, трясет кудряшками, отгоняет неаппетитную картину и размышляет, стоит ли продолжать налаживание контакта в свете подобных настроений. Неожиданная реакция. Не предусмотренная планом. – По-моему, ты нарочно меня дразнишь. Ты этого и помнить-то не можешь. Ты моя ровесница, тебе в блокаду года еще не исполнилось.– Чего сама не помню, то по маминым рассказам знаю. И потом, ты не думай – они сами приходят, напоминают… В последнее время все настойчивей. Я их не гоню.
– Ну а что – что можно было сделать?! Что ты хотела – чтобы мы сдались немцам?
– Между прочим, знаешь, что в этой истории самое страшное? Что немцы ведь обыкновенные, нормальные, хорошие люди. Сами теперь не могут понять, как это все получилось. Бес попутал!
– Хорошие? – морщится она. – По-моему, довольно мерзкие рожи. Расчетливые сволочи. И бесстыжие. За копейку маму родную продадут.
– Для дипломата ты неправильно рассуждаешь. Политически некорректно.
– А я тут с тобой не дипломат. Как чувствую, так и говорю. Если хочешь знать, мне тоже есть чего вспомнить. Мы, может, не так, как вы, голодали, а тоже будь здоров натерпелись. У матери два брата на фронте погибли, у отца – четверо. Младшему еще семнадцати не исполнилось. Ну так что – всю жизнь теперь рыдать и душу травить? Какая от этого польза? Их все равно не воротишь…
– Да нет, ты не думай, я тоже не всегда была чокнутая. Не постоянно, во всяком случае. Тоже и на каток бегала, и в кино. Мама умирала: не от чего-нибудь – от этого самого отвара вместо витаминов. Он, как потом выяснилось, разрушительно действовал на почки. Мама умирала, а я в кино бегала.
– Ну и что – казниться теперь из-за этого?
– А бабушка и дедушка в Белоруссии погибли. От руки фашистских оккупантов и их пособников. На каждый случай соответствующее клише: “Фашистские оккупанты и их пособники”. Сгнили в какой-то вонючей яме. Вся мамина семья: отец, мать, сестры, племянники. А я, представь себе, совершенно про них не думала. Вообще ни про что такое не думала. Потом иногда как будто натыкалась на что-то странное: братики-то мои двоюродные, надо же – они ведь там, в этих рвах… Но так, мельком, между работой и концертом: как будто это сто лет назад случилось и ко мне вообще не имеет никакого отношения. В молодости мы все оптимисты – верим в светлое будущее.
– А я и теперь оптимист, – сообщает она. – Вот еще! Пока живы – надо жить. Они умерли, нету их. Умерли, Нинка, все! Из-за бабушек и из-за дядюшек и нам теперь себя уморить? Зачахнуть в слезах?
– А ведь какая большая семья была бы – в гости, наверно, друг к другу ездили бы, может, учились бы вместе, жили по соседству. Между прочим, моя мама была не старше твоей, могла бы и по сей день жить-поживать да добра наживать…
– Да… – потягивается она, – нелегко тебе с таким характером. Вот уж не ожидала. Тебе только в церкви покойников отпевать. Большие деньги, говорят, можно на этом заработать. Как муж-то тебя терпит? Кстати, что ж ты про Евгения своего не спрашиваешь?
– Своего? Мы с ним двадцать лет как развелись.
– Восемнадцать, – уточняет она. – И не по твоему желанию.
Вот как далеко простирается их осведомленность!
– Не по моему, – подтверждаю я.
– Между прочим, со второй женой тоже развелся.
– Не может быть!
– Точно говорю. Ты, вообще-то, поела бы. Хватит уж прошлое ворошить.
– Спасибо, не голодная вроде бы. Мы тут неплохо питаемся.
– Все равно. По таким ресторанам небось не каждый день ходите. Разошелся и женился на вдове с двумя детьми. И своего в придачу привел. И еще двоих родили.