Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Шрифт:

– Еще бы! Будь ему неладно. Ах, уж этот Гуль! Безобразие, да и только! Гуль вцепился в меня, втащил меня в кабину лифта и катает вверх и вниз, на шестой этаж, туда и обратно, без отдыха и срока. И я не могу протестовать, я подчиняюсь ему и читаю, читаю, глотаю страницу за страницей. А мне хочется отложить книгу, передохнуть, позевать, захлопнуть книгу и пройтись по воздуху. Куда там, – вцепился, не выпускает. Необходимо, чтобы были скучноватые страницы, остановки, пустые места. А у Гуля все так стремительно летит, ни строчки, ни слова лишнего, такая динамика, такое высокое напряжение, так все бурлит и кипит, что того и гляди, все лопнет, разорвется, как «лейденская банка» (Одоевцева 1974: 9) 45.

Переработанный из «БО» роман Р. Гуля «Азеф» (1959) завершается изображением подлинного шока, испытанного одним из участников этой истории, Савинковым, после разоблачения «великого провокатора»:

Савинков на ходу думал о том, о чем всегда думал, когда оставался один, – об Азефе. Он знал, как страшно

уничтожил его Азеф… (Гуль 1959: 319).

Имя Рутенберга среди героев романа отсутствует, но в результате развернувшегося между ними поединка и своего в нем поражения он мог сказать о себе то же самое…

Современники чутко улавливали в общественной атмосфере, что эпидемия провокаторской болезни нарастает. Провокаторство охватило буквально все революционные партии: «подметки», как тогда называли провокаторов, стали неотъемлемо-привычным явлением революционного движения. Эта, по словам П.Б. Струве, писавшего об азефщине как о крайне аморальном выражении революционной стихии, игра «без правил», отделила «"терроризм” от общества», превратила «террористов в некоторое подобие "революционной” полиции или "охраны” которая живет своей особой жизнью, по своим "законам” и пользуется "массою” не посвященных в революционно-охранные мистерии простых, профанных революционеров как провокационным мясом» (Струве 1911: 137).

В истории с Гапоном Рутенберг, в определенном смысле, оказался в руках Азефа «провокационным мясом». Вот почему горькое чувство, преследовавшее его, как можно думать, всю жизнь, было связано не только с той жуткой правдой революции, которую когда-то обнажил Савинков, сказав, что «каждый революционер – потенциальный провокатор», и не только из-за своего двусмысленного положения, возникшего после «дела Гапона». Полагаем, что не в меньшей степени Рутенберг, человек самолюбивый и амбициозный, страдал от того, что Азефу и Рачковскому удалось его переиграть, причем «переиграть вчистую», как переигрывают несмышленышей-новобранцев. То, что он должен был при этом испытывать, точнее всего, наверное, следовало бы определить как комплекс несостоявшегося героя: он, как оказалось, не властвовал судьбой и совершал деяния, а был орудием в руках тайных сил. Явился, иными словами, средством закулисной игры, мелкой «пешкой» на шахматном поле больших и малых интриг в мире политического сыска. Осознав это (а Рутенберг был достаточно проницательным человеком, чтобы долго заблуждаться на сей счет), он испытал, судя по всему, не заурядное недовольство собой, а душевную травму, одно прикосновение к которой вызывало подлинные кошмар и смятение.

Разумеется, следует отметить, что когда Азеф вознамерился вслед за Гапоном убрать и его убийцу и посоветовал Рутенбергу отправиться в Россию, где тот был бы, конечно, тут же схвачен, то наткнулся на решительный отказ:

Его <Азефа> предложение поехать в Россию, – писал Рутенберг впоследствии, – я принял как совершенно определенное намерение помочь мне повиснуть на ближайшей виселице: и я угомонюсь, и ему спокойней будет работать! Душевно он стал мне еще более отвратителен, чем раньше (ДГ: 97).

Здесь Рутенбергу удалось выскользнуть из рук провокатора, назначавшего, по меткому выражению Л. Клейнборта, «каждому его смертный час» (Клейнборт 1927: 217). Проявивший максимум проницательности и здравого смысла, он и в дальнейшем избегал встречи с Азефом, как, например, в январе-феврале 1907 г., когда жил в Италии и там же, в Генуе и в Алассио, находился Азеф (см.: Письма Азефа 1994: 137-40 – письма Азефа Савинкову, B.C. Гоц, Н.В. Чайковскому). Встреча с ним для Рутенберга была явно нежелательна, и даже после разоблачения и бегства Азефа он, по-видимому, опасался не столько его самого, сколько подосланных им агентов охранки 46. В письме к Савинкову от 6 февраля 1909 г. есть проявление на сей счет известного беспокойства:

Напиши, пожалуйста, знает ли Азев, где живу. Мне это надо знать сейчас же 47.

Опасения эти звучат и в письме к В.Л. Бурцеву, написанному через месяц с небольшим, 12 марта 1909 г., в котором он просит не давать никому своего адреса (в самом письме указан некий ложный адрес: Milano, 14 via Bellingezetta) 48.

В следующем письме ему же (25 марта 1909 г.) Рутенберг пишет:

Адрес для сношений со мной я переслал Вам через Савинк<ова>. Если приедете по этому адресу хотя бы с этим письмом, меня немедленно вызовут. Более точные указания можете получить у моей жены. Адрес ее Вам не трудно будет узнать, конечно 49.

Безусловно, самым острым и интригующим в борьбе боевиков с агентами охранки была схватка интеллектов. Нет нужды доказывать тот очевидный факт, что в верхнем эшелоне Департамента полиции сидели не просто неглупые и хорошо информированные люди, но и по-своему тонкие аналитики, очень неплохо разбиравшиеся в сложных хитросплетениях человеческой психологии и различных течениях государственной жизни. Достаточно назвать имена С.В. Зубатова (см., например, Кавторин 1992: 13-227), A.B. Герасимова, A.A. Лопухина (см. в этой связи: Лопухин 1907), чтобы придать этому тезису материальную плоть. Следует также иметь в виду, что ко времени, о котором идет речь – рутенберго-гапоновского инцидента, – с предельной ясностью обнаружилось, что определенные правительственные круги нередко использовали борьбу с революционным движением для «подставок» и сведения личных счетов, а также в карьерных целях, устраняя тем самым со своего пути нежелательных соперников и конкурентов. В свою

очередь, далекими от провозглашаемых высоких общественных идеалов и нравственной чистоты оказывались порой и их политические враги – революционеры-террористы. События на театре российского политического террора далеко не всегда диктовались целями революционной борьбы: определенная часть убийств совершалась при молчаливом согласии, если не вообще санкционировалась властями. Классическим выражением этой загадочной российской «политической механики», при которой высшие государственные сановники устранялись их соперниками, хотя и руками врагов правящего режима, стало через некоторое время убийство премьер-министра П.А. Столыпина. Его убийца Д. Богров, как известно, одновременно принадлежал анархистско-револю-ционным кругам и был агентом царской охранки.

По художественной версии Р. Гуля (который опирался на высказанные до него основательные подозрения В. Бурцева), убийство террористами В.К. Плеве было «санкционировано» настрадавшимся от него П.И. Рачковским. В романе «БО» есть сцена, где Рачковский исподволь внушает Азефу мысль о том, что главным вдохновителем Кишиневского погрома явился именно Плеве, тем самым как бы отдавая грозного министра внутренних дел (а вместе с ним и вел. кн. Сергея Александровича) на заклание революционерам. Разбирая эту сцену, современные исследователи пишут:

Эпизод этот, естественно, полностью вымышлен. Но романист развивает две важные для него идеи:

1) убийство Плеве (в перспективе и его «тайного повелителя», великого князя Сергея Александровича) – национальная месть за Кишиневский погром 1903 года, тем более что российская либеральная общественность действительно обвиняла министра как минимум в «преступном попустительстве»;

2) террористическая деятельность Азефа в качестве руководителя БО эсеров тайно направлялась его полицейским начальством (Одесский, Фельдман 2002: 60).

В данном случае нас интересует второй аспект – тайно вдохновляющая роль охранки в организации некоторых громких террористических дел. То, что случилось с Рутенбергом, лишний раз свидетельствует о том, что охранное ведомство имело возможность влиять, как в данной ситуации – через Азефа, на процесс «сведения счетов» между правительственными сановниками.

Оказаться, таким образом, в «мышеловке» – в незавидной роли не судьи, а палача, который не столько исполняет справедливый приговор, сколько служит инструментом исполнения чужих интересов, – в этом для самолюбивого Рутенберга должен был быть и наверняка на самом деле был источник непереносимого нравственного унижения. Именно поэтому (или скажем мягче и альтернативней: и поэтому тоже – наряду с общей профанацией сокровенных революционных идеалов) гапоновс-кая история вызывала у него прилив столь энергичного отвращения.

Говоря объективно, он действительно совершил тактический промах, дав Азефу провести себя и не обеспечив своей роли, в отличие от более опытного и умудренного во лжи и интригах противника, «отступными» легендами. Разбирая этот драматический эпизод, авторы французской книги о русских террористах и охранке, тонко прочувствовав сложившуюся ситуацию, писали:

Если поведение Азефа, оперировавшего, кстати сказать, с крайней осторожностью в этом деле, вполне ясно, то этого отнюдь, к сожалению, нельзя сказать о поведении Рутенберга, принявшего молчание Азефа за согласие ЦК (принципиально не могшего дать подобного согласия в виду суда) и забывшего, что все, что он знал о предательстве Гапона, он знал один и что если казнь Гапона вместе с Рачковским не нуждалась в санкциях и объяснениях, то убийство одного только Гапона должно было остаться загадочным… (Лонге, Зильбер 1924/1909: 148).

Слабым утешением для Рутенберга был тот «оправдательный» аргумент, какой мог бы возникнуть в его сознании задним числом: нелепо же было воспринимать Азефа до его разоблачения как противника, а не как покровителя-босса, пользовавшего непререкаемым авторитетом у товарищей по партии.

Весьма показательным в свете всего сказанного явилось отношение Рутенберга к книге, написанной о нем Яковом Яари-Полескиным (Yaari-Poleskin 1939) и приуроченной к его 60-летию. Как мы узнаем из публикуемого ниже письма героя к автору, книга создавалась и печаталась вопреки желанию Рутенберга и даже наперекор его прямому требованию не делать этого.

Рутенберг, который вообще не отличался особенной кротостью нрава и мог быть достаточно жестким и безжалостным по отношению к тем, чьи заслуги, результаты труда или моральную стоимость невысоко ценил, в истории с Полескиным вовсю проявил суровость своего характера. Можно было бы объяснить излишне резкий тон его письма простым сопротивлением установлению прижизненного памятника, если бы сочинение Полескина не представляло собой в известном смысле вполне добротно сработанную и довольно информативную для своего времени монографию. Надо сказать, что несмотря на ряд очевидных недостатков (отмечаемая суровым юбиляром лубочная прихорошенность его личностии связанный с этим ряд исторических недостоверностей и ошибок – этим же грешили и многие представители прессы того времени, творившие рутенберговскую «агиографию» 50), книга не потеряла определенного интереса до нынешнего дня. Словом, Полескин вовсе не представлял собой крайний вариант неоднократно осмеянного типа «наемного» журналиста-историка, озабоченного проведением заказной тенденции или того паче – плоской халтуры. Однако не будучи сам по себе ни значительной личностью, ни профессионалом крупного калибра, ни тем более поверенным в тайнах внутренней жизни своего героя, большого доверия у Рутенберга он не вызывал. Но дело, как представляется, было не только в этом.

Поделиться с друзьями: