Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Шрифт:
Мы четверо лежим на самодельных ложах из ломаных досок в своих двух комнатках; у стены Чечетка — время идет и час расплаты с ним неотвратимо приближается. Этот день, как всякий другой лагерный день, тянулся бесконечно долго и был наполнен всякими большими и маленькими событиями и происшествиями. Каждое из них могло бы потрясти свежего человека, на месяцы выбить его из привычной жизненной колеи. Здесь такие события сыплются на бедные лагерные нервы непрерывным дождем — минутами, часами, днями, годами и десятками лет. Создается иллюзия привычки, но она только форма защитной реакции: нормальный человек давно уже сошел бы с ума от такой жизни, а лагерник живет и живет. Для невнимательного наблюдателя с лагерника все скатывается как с гуся вода. Но это только видимость: нервы не могут не реагировать — таково уж их назначение. Только свежие нервы реагируют бурно, а перенапряженные — еле заметно. Однако
— Ишь, уткнулся… Вроде не может от баланды оторваться! — проговорил один из штрафников, стоя у лужи крови и хлебая из миски суп, куда нащипал хлеба. И все. Сказал и отошел. Но было бы огромной ошибкой принять говорившего за бесчувственного скота, который так привыкла к крови, что она ему уже не портит аппетита. Специальное исследование, проведенное психологом, психиатром и невропатологом при помощи современной аппаратуры быстро и безошибочно установило бы крайнюю степень перевозбуждения хронически возбужденной нервно-психической системы.
Каждый лагерник — клинически больной человек, невропат и психопат, а каждый буровец — тем более. Давая сухую хронику четырех «случайных» дней моей лагерной жизни, я в первой главе описываю убийство, а в этой — два. Значит ли это, что в календарный год на одном лагпункте Сусловского отделения Сиблага убивали около 400 человек? Конечно, нет! Убийства, драки с тяжелыми увечьями и гибель на полях от пули стрелков случались один-два раза в месяц. Но и этого количества было достаточно, чтобы создавать в проволочном загоне обстановку невероятного, скрытого возбуждения. Человек увидит такую сцену рядом с собой, все показатели напряжения дадут резкий скачок вверх, а потом под влиянием времени начинают снижаться до обычного лагерного, но не до нормального уровня. Через несколько недель мозг отдохнул настолько, что человека, казалось бы, можно было с первого взгляда посчитать нормальным; но тут дикая сцена повторяется, и из патологического состояния психика заключенного никогда не выходит. Только так и нужно понимать приведенные мной подлинные факты — это не желание намеренно сгустить краски, а попытка конкретными примерами объяснить явление массового психоневроза, характерного для заключенных.
Вот на печке высоко над головами тоненькой струйкой вьется пламя коптилки и освещает черные от грязи лица и тела штрафников, их смрадное отрепье: разве это здоровые люди — такие, например, как наряженные в лохмотья актеры на наших сценах? Разве этот полулежащий в позе пирующего римлянина оборванец, — тот, что давеча подходил к теплому трупу Барашка, — разве он нормальный человек, хотя сейчас довольный, полузакрыв глаза, спокойно тянет махорочный дым из слюнявого окурка, похожего на комок грязи? Чечетка сожрал данную мне Рябым большую пайку, выпил баланду с картошкой и лежал в углу, пока что цел и невредим, но разве он нормален, разве может быть нормальным человек, знающий, что в эту ночь ему перережут горло? Разве я, утром обнимавший Анечку, а перед обедом сделавший доклад культурным людям и инсценировавший суд над Сталиным, а теперь лежащий на ломаных досках в ожидании бурной ночи — разве я сам был нормальным?
— В то самое утро, — певучим голосом опытного сказителя говорил Яшка-Жид, — американский герцог Карл проснулся в своей роскошной спальне в Нью-Йорке, главном американском городе. «Сейчас надо вскочить в барахло получше и ид-тить к принцессе», — подумал он и стал одеваться. За шкафом у него было тридцать пар ботинок.
— Тридцать… — с восторгом прошло по рядам.
— Тридцать пар, и все импортные или торгсиновские!
— Вот гад! Ну и жил! Это — да!
Слушатели волнуются, а Жид молчит и только улыбается: повторять и убеждать здесь не надо, ему верят, каждое его слово — закон. Как там у Гомера обстояло дело, мы точно не знаем, но Яшка-Жид в эти часы рассказа являлся для слушателей повелителем и богом.
— «Эй, вы, лакеи! — закричал герцог. — Давайте, падлы, хряпать, чтоб мине зарезали!» И энти лакеи, суки, не то что у нас на кухне — жди в очереди, а прозеваешь — так получишь одну воду, — а там они волокут мраморный стол и на его ставлять все, как полагается в Америке для герцога — колбасу, хлеб, пиво, конечно, ну и рыбу.
— Мы интересуемся насчет рыбы: есть в Америке такой рыба, какой у нас в Баку? — спрашивает лохматый черный человечек, голый, но в валенках. Это — Эльбрус Казбекович, которого засадил в БУР за приставание к женщинам хранитель лагерной морали лейтенант Фуркулица.
— Садись, гадина! — тянут его за валенки
сидящие на полу слушатели.Но Яшка делает презрительный жест.
— Это разные там наши осетрины? Такую рыбу в Америке не едят — ее там бросают кошкам, как у нас в Одессе бычков. Люди там хавают одни миноги!
Слушатели сидят с открытыми ртами. Яшка доволен эффектом.
— Чьи ноги? Почему твои? — робко спрашивает Глиста.
— Миноги, слон, а не мои ноги, чтоб тебя убили! Ми-но-ги! Понял? Они плавают в копченом виде наподобие длинных змей, а куснешь — и не оторвешься: сахар!
Нервы не выдерживают: накрывшись бушлатами, мы хохочем, трясемся от судорожного истерического смеха — это необходимо, это разрядка. Иначе нельзя спать… Нельзя жить… Жаль только, что шпана и блатные пересыпают похабными словами свою речь так, что иногда она становится малопонятной. Это значительно ослабляет для культурного слушателя эффект и совершенно исключает запись рассказа и передачу его хотя бы в этих записках: ведь фабулу передать мало, требуется донести до читателя стиль, а выбросив матерщину — этого сделать нельзя — мясо с соусом и приправой — это блюдо, а мясо без ничего — полуфабрикат. К тому же лагерное сквернословие носит выражено специфический характер. Всякое сквернословие отражает социальную среду, которая его породила: сквернословие, скажем, моряков, пахнет соленой водой, просмоленными канатами, силой и удальством. Сквернословие урок — это короткие гадостные описания наиболее зловонных подробностей быта убийц и проституток, это яркое отображение их гнилого быта.
Вдруг издали, извиваясь и дрожа, донесся звон рельсы. И сейчас же надзиратель стукнул сапогом в окно:
— Ну, вы, там… Собаки… Отбой…
Яшка дунул на коптилку, и настала ночь.
Ночь в Бараке Усиленного Режима.
Люди расползлись по нарам, и стало тихо. Какими бы слабыми ни казались огонек коптилки и свет грязной лампочки, но они все же давали достаточно света для того, чтобы осветить середину барака и погрузить в непроглядный мрак ближние и дальние углы и закоулки. Но Жид погасил коптилку, а дежурный надзиратель с вахты выключил лампочку, и большая длинная секция, казавшаяся черной, вдруг наполнилась призрачным светом: справа через дыры в забитых тряпьем окнах косо упали голубые полосы лунного сияния, слева — желтоватые снопы света от ламп на наружной ограде — она проходила шагов на десять вдоль стены барака. Эти два ряда слабо окрашенных наклонных лучей сделали вид помещения фантастическим: грязная полуразрушенная печь посредине стала казаться дамой в белом или привидением в саване, исковерканные нары — баррикадами, сырой и грязный пол заискрился серебром. Едва стихли люди, как изо всех бесчисленных щелей и дыр полезли крысы и крысята — целыми семьями и ордами. Это были пришельцы, потому что в БУРе лишней пищи никогда не бывало, просто в лунную теплую ночь крысиный народ отправился за добычей в обход всей зоны и по пути зашел на всякий случай обыскать и БУР. В тишине раздался резкий скрипучий писк, царапанье когтистых лапок и гулкое шлепанье на пол. Спертый воздух наполнился тихими разноголосыми звуками. Казалось, что по-крысиному заскрипел даже волшебный лунный свет.
«Так как же Шелковая Нить? Неужели порвана?..»
Я закрыл глаза, но сейчас же услышал шепот Николая:
— Тише! Доктор и Вольф, уберите бутылочки, простыню и доски с бочек! Тише! Ни одного звука: надо приготовить баррикаду в двери. Встаньте босые!
Сердце заколотилось. В несколько минут мы бесшумно разобрали медицинский стол, а параши подкатили к двери. Одну просунули в дверь, другой подперли ее сзади. Кабинки были наскоро сколочены из короткого горбыля, поддерживаемого неструганными жидкими столбами. Концы нескольких длинных досок мы просунули позади второй бочки и ближайших столбов и как бы подперли с тыла всю систему укреплений. Булыгин протянул Вольфу короткий, но тяжелый обломок шеста, на котором когда-то носили бочки с едой.
— Не надо! У меня есть лютше!
— Что это? Дай пощупать! Топор?!
— Да. Я сегодня меняль у один рабоший за носки.
Полное глубоких чувств рукопожатие во тьме.
— Молодец! Доктор, тогда берите дубинку вы.
— Нет, Николай, я лежу на длинной планке с гвоздем — она будет моей пикой. Вы станете по бокам бочки, а я — сзади.
— Попробуем занять места! Потом будем спать по очереди. Нахаленок и Чечетка, вы в резерве! Ну, по местам!
Николай с дубинкой и Вольф с топором стали по бокам бочки, их оружие было смертельным, но действовало на близком расстоянии. Я стал прямо за бочкой и выставил вперед палку с гвоздем. Впереди, на фоне черной стены первой кабинки призрачно светился провал двери, а за ней — внутренность барака, — вся в полосах света, вся наполненная шумом крысиной возни.