Писемский
Шрифт:
Как бы то ни было, после окончания публичных чтений Грановского большая аудитория университета сотрясалась от неистовых оваций. А на долю его «антипода» выпадали куда более сдержанные выражения признательности.
Но теперь, по прошествии почти полутора столетий, научное значение этих лекций оценивается не по силе эмоций, вызванных ими у молодежной аудитории. Не подлежит сомнению значение Грановского для развития русской общественной мысли. Но и защищать лекции Шевырева ныне уже нет необходимости – его мысль о всемирном значении древнерусской литературы и народного творчества, об их зрелости и самобытности тоже имела историческое значение. Поблагодарим Степана Петровича за другое: в судьбе Писемского он принял большое участие. Отвергнув его юношеское сочинение, Шевырев стал тем не менее крестным отцом зрелых произведений писателя – первый
Профессора выносили на суд студентов свежие плоды кабинетных раздумий, оспаривали взгляды, проповедовавшиеся другими коллегами. Ректор университета М.Т.Каченовский, известный своими наскоками на «Историю» Карамзина, на самого Пушкина, подвергал сомнению подлинность почти всех древнерусских письменных источников, объявлял подделкой «Слово о полку Игореве». Лекции почтенного старца отличались редкостной скукой, однако пропустить их не решались даже отчаянные нарушители учебной дисциплины – всякий раз перед явлением ректора пред студенческие очи «суб» (так именовали субинспекторов) проводил перекличку, и молодежи приходилось битых два часа томиться под монотонное бормотание ученого скептика, который, по свидетельству историка С.М.Соловьева, лишь тогда преображался, «как скоро явится возможность подвергнуть сомнению какой-нибудь памятник письменности славян или какое-нибудь известие – старичок вдруг оживится, и засверкают карие глаза под седыми бровями, составлявшие единственную красоту у невзрачного старичка».
Все знали пушкинскую эпиграмму на Каченовского, где ученый муж характеризовался: «бессмыслицы оратор, отменно вял, отменно скучноват, тяжеловат и даже глуповат». Но это не мешало кое-что и на ус наматывать из лекций ректора – уж очень соблазнителен был его скепсис в отношении высоких творений древности.
Из других профессоров наибольшее впечатление производили на Писемского историк М.П.Погодин, юристы П.Г.Редкин и Н.И.Крылов. Студенты разных факультетов то и дело кочевали из аудитории в аудиторию, дабы послушать очередного знаменитого златоуста. Алексей Феофилактович напишет впоследствии, что положительных научных познаний с собственного своего факультета вынес немного, а больше интересовался гуманитарными предметами. И это – при всей любви его к математике...
Михаил Петрович Погодин, ближайший сподвижник Шевырева, привлекал студентов своими несколько грубоватыми, но точными суждениями. При внешней растрепанности, неприбранности он вовсе не был классическим профессором старого века, а запомнился современникам как человек расчетливый, смелый, часто резкий в отношении идейных противников. Хорошо знавший его С.М.Соловьев писал: «Человек отражался в писателе и в профессоре. Погодин менее всего был призван быть профессором, ученым: его призвание – политический журнализм, палатная деятельность или – к чему он еще более годился – площадная деятельность. Это был Болотников во фраке министерства народного просвещения».
Отец Погодина был крепостным крестьянином, его происхождение накладывало отпечаток не только на манеры, но и на взгляды ученого. Он одним из первых стал заниматься историей русского крестьянства, последовательно утверждал в своих книгах и лекциях мысль о самобытности русского прошлого.
Писемский, во всем, даже в речи, сохранивший ухватки коренного русака, несомненно должен был увидеть в Погодине родственную душу. К тому же как человек пишущий, вернее пописывающий, он уважал в Михаиле Петровиче не только известного профессора, академика, но и видного прозаика, друга Гоголя и издателя «Московского вестника», в котором не раз печатался Пушкин...
Погодин читал лекции основательно – первые месяцы посвящались славянским древностям, затем подробно рассматривал вопрос о достоверности летописных сводов, известия о призвании варягов. Он заявлял себя убежденным норманистом – в этом смысле его воззрения совпадали с господствовавшей тогда исторической доктриной о начале Руси. Согласно суждениям авторитетных современников познания Михаила Петровича были обширны только по части древнейшей эпохи, все же, что касалось собственно России, он излагал по Карамзину, причем сосредоточивался не столько на научной ценности его писаний, сколько на их художественных достоинствах. Казалось, что главная цель Погодина состояла в том, чтобы доказать: русская история столь же интересна, как и история любой великой европейской страны. Над этим подтрунивали. В пору слабого развития
знаний о собственном прошлом приходилось убеждать русских, что их тысячелетние корни не обрублены «державным плотником», что древняя и новая Россия состоят в кровном родстве.Почти все свободное от лекций время молодые люди проводили в трактире «Железном», находившемся поблизости от университета (название его произошло от расположенных в нижнем этаже лавок, торговавших железными изделиями). Хозяин заведения купец Печкин мирволил своим юным клиентам – для них имелась особая комната с музыкальной машиной и полным набором московских и петербургских журналов. Завсегдатаи «Железного» сидели здесь над конспектами лекций, пили чай, курили (что было, кстати, категорически воспрещено в стенах alma mater). Важным достоинством трактира они считали то, что здесь верили в долг. Причем кредитором был не хозяин или приказчик, а половой Арсений, обслуживавший студенческий зал. Этот крепостной ярославец представлял собой своего рода уникум – хорошо грамотный, он прочитывал не только всю журнальную беллетристику, но и критику. Если появлялась где-то какая-то интересная статья, Арсений встречал каждого свежего посетителя радостным сообщением вроде таких: «А сегодня, ваше благородие, господин Белинский опять критику тиснули. Оченно, доложу вам, забористо вышло». И, расчесав медным гребнем свою окладистую бороду, отправлялся за «парочкой» чая для «господина скубента». Любо было поглядеть, как ладно, проворно он суетится у столов в своем чистеньком синем кафтане, подпоясанном алым кушаком, в красной александрийской рубашке.
Писемский почасту и подолгу сиживал в трактире – в этом своеобразном клубе можно было, не поднимаясь со стула, узнать литературные и театральные новости, пересказы нашумевших статей, словом, получить те сведения, без которых немыслима полноценная жизнь своекоштного студента, гордящегося своей вольностью, считающего себя весьма заметным и ценным членом общества. А для отдохновения от дум – бильярд погонять, послушать, как поет-заливается белокурый малый в студенческом сюртуке – шапочный приятель Алексея Тертий Филиппов.
Но не всегда предавался университетский питомец столь целомудренному времяпрепровождению. Случались и шумные дружеские пирушки, и бесшабашные гонки на лихачах по спящей Москве. Не раз мимохожий приятель, увидев яркий свет в окне комнаты Писемского на первом этаже, перебирался через подоконник и тут же усаживался к зеленому сукну с веером карт. А всклокоченный хозяин комнаты, одетый в какой-то невообразимый халат, предлагал гостю свой длинный чубук. В одну из таких чадных минут из темноты возникло лицо юного стихотворца Полонского, только что поступившего в университет, и хмельная компания услышала: «Что это вы сидите в своей берлоге: ночь лимоном и лавром пахнет». Дикий хохот покрыл его слова, а на следующий день Писемский несколько раз повторял завсегдатаям «Железного» развеселившую его фразу, со смешными ужимками показывал, как возник в раме окна бледный лик восторженного поэта, как надрывала животы честная братия прокуренного нумера...
Случались и другие визиты – куда менее забавные. В неприбранное гнездышко студента-математика мог ворваться «суб» и зачитать расхристанному обществу выдержку из университетского устава, согласно которому инспектор и его помощники могли для лучшего знакомства с бытом своекоштных «в разные часы и всегда неожиданно» посещать жилища таких аматеров по части вольного житья. Ничего особенно страшного за внезапным визитом, конечно, не могло последовать, ибо главный студенческий начальник – инспектор Платон Степаныч Нахимов (брат будущего севастопольского героя-адмирала) был настоящим отцом молодежи, но отнюдь не суровым ее фельдфебелем и супостатом.
В романе Писемского «Взбаламученное море» есть глава «Платон Степаныч», в которой с портретной точностью описан старый служака.
По мнению одного из литературоведов – современников Писемского, студенческая жизнь представлена в романе довольно однобоко – главным ее содержанием оказывается околотеатральная «политика». Бакланов, имеющий черты портретного и внутреннего сходства с самим писателем, – один из вождей той партии, которая костьми готова лечь за балерину Санковскую и всячески интригует против ее главной «супротивницы» фаворитки директора императорских театров Гедеонова танцовщицы Андреяновой. Перипетии баталий, происходивших во время выходов соперниц на сцену Большого и описанных Алексеем Феофилактовичем, подтверждаются мемуарами современников-театралов.